Повисла между нами тишина, и терзающие мой слух звуки вовсе не были ей помехой.
А что за злодей-то? – нарушил наконец молчание Алёшка. Неужто не догадался? – отчаянно удерживаясь от соскальзывания во тьму хмыкнул я. – Вор и бунтовщик Емелька Пугачёв, назвавшийся покойным государем Петром Фёдоровичем. Плохо же тебя в Журавино учили… Ладно, раз уж всё равно помирать, так хоть расскажу, пока в силах на речь.
В самом деле, не про Дашу ведь сейчас ему говорить! Пусть запомнит меня человеком, а не змеем.
Глава 11
…И вот с тех пор поселился во мне этот страх, – закончил я. Сил уже почти не оставалось – не магических, обычных. Из огня вновь бросило меня в холод, гортань замёрзла, прямо как тогда у Харальда в кабинете, и сейчас только по Тихой Связи я и мог разговаривать. – Знаю, Алёшка, всё это глупо звучит, но так оно и есть. Боюсь крепостных. Умом понимаю, что никакой угрозы более нет, но с чувствами сладить не могу. Чистит мне, к примеру, Тимошка мундир, подаёт щи – а внутри сжимается всё, леденеет. Виду, само собой, не показываю, не мальчик уже, скрутить себя умею. Но будь моя воля, с огромной радостью обходился бы я без лакеев. Невелика хитрость самому себя обслужить, а на сердце спокойнее. Да ведь нельзя, неприлично сие благородному человеку, потешаться надо мною станут, а то и, глядишь, заподозрят в повреждении ума. Вот и пришлось, как после Корпуса направили меня в Семёновский лейб-гвардии полк, выписать из Чернополья дворового человека. Нет, Алёшка, я злобы-то на крепостных не держал, даже мальчишкой ещё, в Корпусе, хотя тогда всё в памяти свежо было. Но вот хотелось подальше от них. Знаешь, разные у людей глупые страхи случаются. Кто-то темноты боится, кто-то пауков… или вот в одном классе со мной был такой Павлушка Синеусов, так тот крыс на дух не переносил… помню, дразнили мы его, дохлого крысёнка в постель подкладывали… Потому и с того года ни разу я в Чернополье не ездил. А вот с тобой, Алёшка, иначе вышло. Поначалу тот же страх… а потом как-то сам собою прошёл, рассосался.
Да что же вы, Иным став, страх свой магией не вывели? – удивился он. – Пустячное же дело. Хотите, я сейчас вам его вытяну?
Сейчас-то зачем? – передохнув, отказался я. – Сейчас уже всё… уже не вижу ничего, уже проваливаюсь… туда… А почему раньше не делал? Останавливало что-то. Казалось мне, что избавлюсь от сего досадного страха – и совсем уж ничего не останется от того Андрюшки Полынского. Будет Тёмный с его именем, с его обликом… но вот меня уже не будет. Путано объясняю, да? Но уж как получилось.
Я замолчал, чувствуя, как невидимый лёд распирает изнутри мои рёбра. Компания ёжиков оттуда уже смылась, но на смену ей пришло кое-что похуже. Мне сейчас казалось, будто я – это растолчённые в жидкую кашицу яблоки, которые завернули в грубую холстину и выжимают под прессом сок. Ещё удавалось цепляться за этот мир… хотя его я и не видел более, и не слышал, и всё, что напоминало о нём – это тёплая Алёшкина ладонь на моём лбу, но оттуда, снизу, настойчиво звали, уже тянули ко мне мохнатые лапы… или, быть может, скользкие пупырчатые щупальца. И попеременно то хотелось мне отдаться их зову, то протыкало мозги ужасом: нет, нет, только не туда!
Мне казалось, что вишу я на краю глинистого обрыва, держусь ободранными пальцами за готовые уже вывернуться камни, а внизу бурлят, пузырятся жадные воды.
Я уже не слышал, что говорит Алёшка, – Тихая Связь как-то незаметно истончилась и порвалась. Может быть, он плакал, может, проклинал ведьму… или меня – за то, что бросаю его. Догадываться я мог, но видеть и слышать – нет.
И когда спустя ещё несколько вечностей раздался голос, я даже не сразу понял, чем его слышу – по Тихой Связи или же обычными ушами.
– Ну-ка, ну-ка! И что тут у нас делается, отроки? Кто здесь портит воздух в моём лесу?
Голос был низким, густым – и совершенно незнакомым. Чувствовалось в нём не особо и скрываемое ехидство. Значит – не Тихая Связь! Тогда что? Предсмертный бред мой?
Если это и был бред, то весьма решительный. Вместо Алёшкиной ладони ощутил я на своём лбу иную – широкую, тяжёлую. И холод как-то вдруг скукожился, втянулся в неё. По-прежнему ничего я не видел, но дышать сделалось проще, и рёбра перестали трещать.
– Экое странное приключение, – усмехнулся обладатель голоса. – Что, юнак, уставился, как баран на новый портал? Смекаешь, кто я такой? Слыхал сказку про Мороза-воеводу? Ну, вот я он самый и есть. Обхожу, понимаешь, владенья свои. Дозором, понимаешь… полуденным… Ладно, успеем ещё наболтаться. Бери, отрок, лошадок ваших и ступай-ка за мной.
И тотчас ощутил я, как могучие руки поднимают меня, будто малое дитя, и сразу становится больше воздуха, и царапают щёку жёсткие ворсинки чьей-то пропахшей дымом шубы, от которой исходит густое тепло. Вот точно так же было пятнадцать лет назад, когда нёс меня Афоня к лесу, где уже пофыркивала запряжённая в раздолбанную телегу лошадка… и точно так же было темно, но в тот раз не потому, что я ослеп, – просто Афоня дождался ночи, чтобы наверняка, чтобы никто не заметил его, бредущего по заснеженному полю с малолетним барином на руках. Но только сейчас не замерзали на моих щеках слёзы. И сейчас я мог позволить себе не цепляться за край обрыва, потому что под ногами возникла узкая ступенька, и мало того – поднимала меня ввысь, будто сказочная лестница.
И окутавшая меня тьма уже не была той, куда я так боялся соскользнуть.
И был во тьме свет. Пляшущие багровые всполохи, треск пламени, густые клубы дыма. Первое, что пришло мне в голову, – что всё-таки душа моя выпала из отравленного тела и сразу, минуя промежуточные мытарства, угодила в пекло, и сейчас ею как следуют займутся особо обученные бесы. Потом возникла мысль о сосновом срубе, где особо обученные люди жгут меня, колдуна-чернокнижника, дабы отправить вниз, к тем самым особо обученным бесам. Но плеск воды в горящем срубе – это как-то слишком необычно.
И уж тем более несвойственны горящему срубу запахи: квас, дубовый и березовый лист, полынь. Шипел густой пар, нестерпимо жгло кожу – куда-то делось всё моё платье, и я обрадовался тому жжению: уж коли способен его различать, значит, истинная боль – в кишках, в рёбрах, в голове – отступает.
Я дёрнулся, пошарил вокруг себя руками – мало-помалу они обретали чувствительность – и нащупал влажное дерево. А очередной багровый всполох привёл в чувство и мои мозги.
Не пекло, не огненная казнь – всего лишь баня. И явно не та, о которой в шутку размышлял дядюшка. «Вечно жить никто из Иных не может, – поучал он однажды за шахматами, – самым старым, о ком ведомо мне, от силы полторы тысячи лет… а ведь человечеству куда больше… ежели по церковному учению, то более семи тысяч, ежели по французским академикам, то и миллион наберётся. Иные же плоть от плоти людей, и тогда где все эти древнейшие? Куда деваемся мы в свой час? Что случается с душой, провалившейся в глубинные слои Сумрака, куда и Великим ходу нет? Знаешь, Андрюша, сон мне порой снится… будто я уже всё… будто уже там. А там – всего лишь старенькая баня, давно не топившаяся. Пыльно, паутиной все углы затянуты, лавки да ушаты… и вот сижу я на полке, в медвежьей своей шубе, в лисьей своей шапке… душно, а окошка не отворить, равно как и двери – ибо ни того нет, ни другого. И знаю: сидеть мне тут вечно. Никаких мук, никаких котлов и сковородок, и даже внутри никакая химера не царапается. Просто скучно».
Тут по крайней мере скучно не было – не то от грызущей боли, не то от грызущих мыслей: куда ж это я попал? Что сие за баня? И кто здесь банщик?
Окошек не было, свет давало только пляшущее в печке-каменке пламя, да и то – сквозь верхнюю щель в заслонке. А применить заклятье «Кошачий глаз» мне попросту недоставало сил – потому приходилось довольствоваться малым. Видел я лишь то, что баня невелика, сажени полторы в ширину, две в длину. И чуть ли не половину её, как помыслилось мне, занимал он. Тот, кто подкидывал полешки в огонь (тогда становилось чуть светлее), кто плескал из ковша квасом на раскалённые камни, временами проявляясь в багровых клубах пара, кто охаживал меня огромным, в дворничью метлу, веником.
И вновь отчего-то вспомнился мужик Афоня, хотя никакого сходства: тот был худенький, мелкий… правда, тогда мне, одиннадцатилетнему, он всё равно казался большим и сильным. Хотя слабым его не назовёшь – версты три ведь нёс меня на руках, закутанного в плотный овчинный тулуп.
«Вот ведь беда-то какая, барин… – приговаривал он время от времени, едва шевеля толстыми губами. – Что ж за душегубство-то такое! Совсем уж люди до края дошли, совсем Бога не боятся!»
И припомнилось мне тогда, что именно такие слова говорил ему, горькому пьянице, батюшка мой Галактион Андреевич, время от времени отправляя для телесного вразумления на конюшню: «Совсем уже ты, Афоня, до края дошёл, страх Господень потерял! Жена от тебя плачет, дети от тебя плачут! И общество тебя стыдило, и отец Тимофей, и я… а толку от тех слов!»