Опять запнулся Артамошка, водил грязным пальцем по завитушкам, тянул:
— «…Ивашка Тайшин начал браниться и бахвалиться: „Али вы не знаете Ивашку, каков он есть? Жив я вам, казакам, не дамся!“ — и начал стрелять. Ранил Никиту Белогора, насмерть уложил Христоню Паклина, и на ком были панцыри железные, то пробивал насквозь. И казаки стрельбой Ивашку не осилили и подожгли его жилье, и он, Ивашка, сгорел, но не сдался. Жену свою с сыном успел верхом выкинуть, и они с Петрунькой Степановым бежали, в дыму того и не углядели казаки…»
Артамошка остановился, показал грамоту Филимону. Филимон и Никита переглянулись. Середина грамоты протерлась до дыр.
— Читай, миновав рваное! — рассердился нетерпеливый Филимон.
Артамошка, водя пальцем по грамоте, с трудом разбирал написанное:
— «…приснилось мне знамение в виде зари кровавой, а в тех кровях младенец царский. Наутро крикнул я монахиню Пелагею, юродивого — божья человека Киршу да еще двух юродивых, и те в один голос сказали мне, что это знамение к худу, к войне. И то исполнилось. Лазутчики мои принесли вести страшные. Пошли на Русь черные монголы. Монгольский хан послал рать с вожаком-бабой, прозывается та баба-вожак Эрдени-Нойон. То сделал хан на посмешище и поругание твоего, государства, престола…»
Дальше грамота обрывалась.
Так и не узнали ватажники, почему в разбойный поход пошла ханша Эрдени. Воевода же иркутский не забыл это пометить, записал коротко:
«…И тут убит был свирепый хан Кантайша, напавший в черную ночь на русские земли. Сестра его, ханша Эрдени-Нойон, набрав разбойную рать, порешила Иркутск с ближними его землями пограбить, мирных людей наших побить… Иркутский острог сел в осаду…»
Филимон помолчал, руку положил на плечо Артамошке:
— Читай, сын, сызнова грамотку. Зачинаю понимать тяжкую мудрость написанного.
Артамошка вновь прочитал.
Филимон раскраснелся, вспотел: придавили его думы. Обратился он к Никите Седому:
— На Русь монголы пошли. Ты уразумел?
— Не жирно ли это? Не обломит ли хан монгольский зубы? — угрюмо вздохнул Никита.
— Русь-то — монголам? А нам, Руси сынам, что? — снова спросил Филимон.
— Мало ли за Русь нашей крови текло! — ответил Никита.
— Для Руси ущерб… Только ума не приложу, почему монгольский хан ханшу вожаком послал? Какая же с ней война?
Никанор устало прошептал:
— Сказывали: ханша та злобна без меры, в бою ханские монголы люты…
— То, Никанор, брехня. Не таких ломала русская рука! — рассмеялся Филимон; ус седой покрутил, сбросил капли с разгоряченного лба. — Надумал я страшное, и сердце вскипело, зажглось… Зови, Никита, всех ватажников!
Ватажники сбились в круг. Прочитал еще раз Артамошка обрывки грамоты. Филимон поднялся, шапку снял:
— За сибирскую землицу постоим!
Ошеломленные ватажники переглянулись, многие опустили головы.
— Ужимочки ваши мне не по нраву! — загремел Филимон. — Русь наша сибирская может сгинуть. Аль на поклон к хану монгольскому?
— Тому не быть! — загудели голоса. — Хану не покоримся!
— Монгольский хан не подавился бы! — засмеялся Филимон.
— Хо-хо-хо!
— Постоим за Русь, за Сибирь-землю!
— Русь — она матушка наша кровная!
— Государю нашему послужим, милость его на ратном поле заслужим!
— Веди, атаман!
Махнул рукой Филимон, и ватажники побежали готовить корабли к отплытию. Долго Филимон расспрашивал Никанора о коротких путях в Иркутск. Никанор вытирал кулаком изрытый морщинами лоб, гововорил шепотом:
— Путь один — плыть Ангарой!
— Сурова речка, порожиста да буйна. Тяжкий путь… — вздыхал Филимон.
— Иного нет, брат. Правый берег высокий, струи кипучие, ревут воды гремучие — того берега не держись. Плыви левым — берег тот ровен, вода в плесах тиха, вот и доберетесь.
— Плывем, брат, с нами!
— Стар я для таких дел. Не лишай старца покоя.
— Вот повоюем монголов — и на покой.
Ватажники крепили бечеву, чинили паруса, направляли весла. Наутро корабли отчалили от берега.
Филимон с Артамошкой и Чалыком напрасно искали Никанора, рыская по лесу. Никанор вместе с мишкой бесследно исчез. Так его и не нашли.
Упорна вода, туга бечева. Чуть ветерок — ощетинится Ангара, насупится, бьет волной нещадно.
— Ой, свирепа реченька, свирепа!
Ватажники крестятся и налегают плечами на жгучую бечеву.
Плыли долго, счет дням потеряли, а конца пути не видно.
О резучие камни, о пороги крутые побила буйная река утлые кораблики ватажников, била в щели и грозила потоплением.
Кормчие кричали до хрипоты, налегали на бечеву ватажники. Кормчий последнего корабля, где сидел Филимон, крикнул:
— В десятый раз, атаман, говорю тебе: вода люто хлещет! Не доплыть!
Встал Филимон, сложил широкие ладони трубой, гаркнул:
— Вороти к берегу! Разгружай!
Над рекой пронеслось гулкое эхо.
Не думал и не гадал Филимон, что будет большая задержка в пути. Прохудились кораблики, побила их буйная волна.
Тревожились ватажники, рассматривая дырявые лодки. Быстро на берегу разбросали стан. Жгли костры. Одни были отряжены смолу курить, другие мох добывать, третьи — с Артамошкой и Чалыком рыскали по лесам, еду добывали для всей ватаги.
Филимон ходил угрюмый. Никита Седой, подобрав из ватажников умельцев корабельных — больших и малых, — чинил корабли.
Жаркая наступила пора. Торопил Филимон ватажников, кусал ус, сердился:
— Выбился народ из силы. Сломала спины проклятая река! Эх, кабы крылья птицы… эх!..
Часто поглядывал он на тайгу — ждал. Давно люди ушли за добычей. Солнце к горе склонилось, дунул с реки вечерний холодный ветерок, а охотники не возвращались. Филимон ругал Артамошку за нерадивость, грозил за ослушание крепко побить при всем народе.
Только к закату солнца вернулись охотники. Добыча оказалась невелика: вел Артамошка под руки страшного, полунагого, ободранного человека, заросшего волосами. Желт, костляв, сух был этот неведомый человек, страшен своими лохмотьями и худобой.
— Не этим ли пугалом кормить ватагу вздумал? — сердито спросил Филимон у сына. — Кажи добычу!
Артамошка заторопился, говорил, заикаясь:
— Добыча, отец, мала… Леса голы и бедны: не слышно в них ни птичьего клекоту, ни звериного шепоту. Даже змеиного шипа — и того не слыхать!
— Кажи добычу!
— Три зайца, семь рябков, и те сухи и облезлы, — ответил Артамошка.
— Бродяга! — выругал сына Филимон. — А этого козла облупленного где сыскал? — И он оглядел злыми глазами пленника.
— То, отец, чудо! — оживился Артамошка.
— Чудо? Ой, Артамошка, растешь ты и вширь и ввысь, словно деревина, а вот умом… — Филимон отвернулся, позвал: — Чалык!
Чалык подошел.
— Ты лесной умелец. Сколь людей я вам отрядил! Где добыча?
Чалык ответил просто:
— Зверь и птица укочевали. В тайге огонь ходил.
— Горелое место, — с досадой сказал Филимон, — тому верю!
Филимон тут же отрядил десять ватажников на протоку ловить рыбу и приказал, чтоб улов к утру был полон — на три варева.
— Ну? — спросил Филимон, обращаясь к пойманному. — Кто такой? И что по лесам бродишь, как леший?
— Не леший я, мил атаман, а, сам видишь, человек есть, — жалобно прошамкал мужик беззубым ртом.
— Больно страшен: смерть ли ходячая, человек ли бродячий! — того и отличить не умею.
— Мрем, как мухи. Это праведно.
— Что так?
— Хлебушко разучились жевать, и каков он есть, бог с ним, забыли. Пятый годок на зубах хлебушка-то не бывало…
— Хлеб! — перебил Филимон. — И без хлеба еды не перегрызть, были бы зубы, а у тебя рот чист и гол, как у младенца.
Мужик заплакал:
— Соли нет…
— Без соли погибель, — согласился Филимон.
— Соли-то, ее, мил атаман, нигде не сыщешь, — стонал мужик. Смерть — и та плоха. Рот гниет, зубы падают и, почернев, умирает человек. Вот и бегаем на солнцепеке — где увидим солончаки, к земле припадем, лижем ее, землю-то, соленые росинки собирая… В зверя, прости господи, обратились, так и живем перебиваемся.