Лекарь разводил руками, садился на лавку и вновь вынимал из сумки лекарства:
— От бога все, батюшка воевода… Велика рана, лошадь — и та б околела.
Воевода в ответ:
— Я с тебя, ленивца, шкуру сдеру! Не о лошади, козел, речь веду, а о царском преступнике!
Лекарь был в отчаянии. Просиживал он целые ночи, прилагал все свое лекарское уменье: пускал кровь, делал примочки травяные, цветочные, древесные; накладывал разные припарки и присыпки, чтобы залечить сабельную рану.
На пятый день лекарь от радости вскочил; Филимон открыл глаза, глухо простонал:
— Сы-ын… Артамошка…
Больной закашлялся и вновь впал в беспамятство.
Рана раскрылась и кровоточила. Лекарь растерянно бегал вокруг, охал, вздыхал. Леченье пришлось начинать сначала.
Филимону стало легче, он приподнимался, сидел молча, склонив поседевшую голову. Обрадованный лекарь побежал к воеводе:
— Батюшка воевода, уменьем моим лекарским Филимона я отстоял!
Воевода провел важно по широкой бороде и приказал дать лекарю чарку водки. Лекарь низко поклонился, виновато предупредил:
— Не надо тревожить и гневить до времени больного: может удар приключиться, и тогда он не иначе как умрет.
Воевода покосился исподлобья на лекаря, стоящему рядом письменному голове приказал:
— Казнить злодея в воскресный день!
— Все готово, — ответил письменный голова. — Не надобно тянуть: неровен час умрет злодей, умрет до времени!
Воевода топнул ногой:
— Бей в барабан!
Били в барабаны. Толпы народа стекались со всех сторон на площадь. Гудела площадь человеческим гамом. Палач Иван Бородатый в длинной, китайского шелка рубахе, с засученными до локтей рукавами прохаживался по помосту, легко играл огромным топором, устрашая толпу. Рядом с широкой плахой, где не однажды рубил Иван Бородатый буйны головы, стоял короб плетеный да рогожа смертная — последнее одеяние казненных. Сбоку помоста, на рубленом столбике, — белое полотенце; им палач стирал со своих жилистых рук горячие капли крови.
— Ведут! — прокатилось по толпе.
Сторожевые казаки расталкивали плотную толпу. Над головами мелькали топоры, пищали и пики: это вели казаки под строгим караулом бунтовщиков. Впереди шел, нетвердо шагая, с измученным лицом Филимон, а за ним восемь ватажников. Туго перетянутые веревкой руки отливали синевой. Ветер взлохмачивал волосы, трепал рыжие, черные, седые бороды. Худенькая женщина в черном платке говорила на ухо соседке:
— Не велика ватажная рать…
Ей ответил приглушенный бас:
— Дура, всех воевода сказнил. А этих для устрашения народа на плаху вывел.
— Ой, душегуб!
— Шш…
— Я тихо, тебе на ухо, — испугалась женщина.
— То-то, — ответил бас. — Ноне язык прижми: подслухов воеводских развелось боле, чем мух навозных.
— Ой, лихое времечко!
Сбоку затараторила густо нарумяненная и набеленная баба в красной кацавейке. Ее перебил мужик с длинной жиденькой бородкой:
— Шла б ты, бабонька, до печи. Бабье ли дело глазеть на то, как казнитель головы усекает! Ей-бо, грешно!
— Вертун пучеглазый, — огрызалась баба, — не ты ли мне указ?
Барабаны стихли. Толпа умолкла. На помост вывели бунтовщиков. Они стояли, плотно сбившись в кучу. На помост взошел сам воевода, за ним письменный голова, за письменным головой — поп с крестом и кадилом. Воевода поднял руку вверх, письменный голова развернул бумагу, свернутую в трубку, и стал читать указ. Читал долго, нараспев. Тишина нависла над толпой. Лишь ласточки, купаясь в синеве неба, с криками рассекали воздух черными крыльями.
Письменный голова тянул:
— «Казнить всенародно главного зачинщика, вора, грабежника и бунтовщика с его разбойными сподвижниками. Воздать каждому по его воровским делам. Царского преступника Филимошку Лузина казнить смертной казнью через усечение головы, а его сообщников — бить кнутом и отсечь каждому правую руку, чтоб в разбойных делах были бессильны…»
Прочитав указ, воевода и письменный голова сошли с помоста, встали поодаль. Поп пел молитву, кадил приведенных на казнь едким дымом и, сунув каждому к губам медный крест, наспех перекрестил и поспешно сошел с помоста.
— Зачинать? — нетерпеливо прохрипел Иван Бородатый, кинув волчий взгляд в сторону воеводы.
Вновь ударили барабаны, да так громко, что застонала земля. Ватажники наскоро попрощались друг с другом. В толпе кто-то всхлипнул и замер. На помост вскочили два подручных Ивана Бородатого — здоровенные, краснорожие парни: Семка — сын Ивана Бородатого да Петрован Гущин — казака Гущина приемный сын. Семка дерзко оглядел толпу. По толпе пробежал приглушенный говор:
— Ишь, подлое отродье, по отцовской дороге шагает, глазищи таращит!
— Шш…
— Зажирел, подлый, на людских кровях!
— Тише! — одернули смельчака.
Семка по-отцовски широко размахивал непомерно длинными руками, крепко держал новенький, с широким лезвием топор. Стоявший впереди мужик сплюнул на сторону:
— Выкормок подлый, змеиный глаз… Гляньте, как у него ноздри-то вздулись — кровь чует…
— Замолчи, Еремка! — Сосед дернул за рукав не в меру осмелевшего мужика.
— Шш… Быть тебе, Еремка, на плахе. Проглоти язык!
Еремка умолк.
Петрован Гущин явно смущался. Топор держал неловко, шагал по помосту нетвердо, головы не поднимал.
Воевода махнул посохом. Филимон с трудом выпрямился и обратился к народу:
— Люди! Не вспоминайте худом! За волю святую кладу голову!
По толпе прокатился ропот и тут же смолк. Воевода нервно дергал ус. Иван Бородатый блеснул глазами, навалился всем телом на Филимона. Голова Филимона легла на плаху. Семка держал Филимона за спину, Петрован стоял сбоку. В толпе раздался вопль. Волной прокатился гул. Иван Бородатый вытер руки полотенцем, деловито спросил у письменного головы:
— А теперь с которого зачинать?
— Все едино, хватай любого…
Иван Бородатый и подручные схватили впереди стоящего ватажника, поволокли к плахе. Рубить руки — дело меньшее, и эту работу доверил Иван Бородатый своему сыну Семке.
…К закату солнца палач с подручными закончил свое кровавое дело. Народ медленно расходился. Озираясь в страхе по сторонам, шептались мужики и бросали суровые взгляды в сторону черного воеводского двора. Купцы и служилый люд восхваляли воеводскую твердую руку, его крепкий порядок.
* * *
…В воскресный день воевода давал победный пир. Ходил воевода в легком хмелю, гордый, веселый. Он хотел дать такой пир, какой не видывали иркутяне никогда.
— Будет пир, — хвалился воевода, — такой, как бояре московские делают.
Он сам бегал на поварню, поучал поварих даже самым мелким поварским делам. Поварихам и стряпухам наказал он строго-настрого, чтоб был обед подлинно боярский.
— Если же, — грозился воевода, — не по душе аль не по нраву гостям моим придутся ваши жаркие, варенья, соленья, пироги и прочие кушанья, быть вам всем до едина битыми!
На поварне день и ночь шипело и жарилось, чад и пар застилали глаза. Повариха с подварками, стряпухи с подручницами бегали как сумасшедшие, натыкались друг на друга, кричали, ругались до хрипоты. Старшая повариха даже с лица переменилась, ходила злее волчицы. Повар Федосей, большой мастер по соленьям и жарким, удосужился испортить двух баранов да пересолил до горечи рябчиков. Всю эту порчу от воеводы скрыли.
Заветный день наступил.
С утра на воеводском дворе суетились, бегали люди. Длинные столы покрыли толстыми узорчатыми скатертями и густо заставили кушаньями. Виданное ли дело: одних горячих кушаний двадцать перемен, холодных закусок не перечесть, сластей разных — тьма! Стол вышел — глазом не окинешь. Одно слово — боярский стол.
Позвал воевода самых знатных гостей: купцов именитых да родовитых, служилых людей высших чинов. Священных особ тоже не обошел: пригласил трех попов и дьячка, своего любимца.