– Я же еще с дядей Сашей не здоровалась!
Дядя Саша на ее сакуровое приветствие ответил неэтичным комплиментом по поводу ее сформированности, а потом мы пошли купаться.
Поленька умилительно попросила меня посторожить ее в кабинке, чтобы кто-то, не дай бог, не сунулся и не увидел бы, как она переодевается. Я, заикаясь, согласилась. И как-то так вышло, что, несмотря на все мои ухищрения, быть повернутой спиной к орхидее не получалось. Я стояла все время, неестественно выгнувшись, невпопад отвечая на ее бурную речь. Должна признаться вам, что что-то неконтролируемое набухало благоухающей розовой пеной в моей заволновавшейся душеньке, и мои глаза невольно сузились, как бывает от переизбытка чувств майским вечером, когда между цветущей сиренью и звездами поют соловьи.
Пока Клеопатра охраняла уже меня, я была действительно тронута этим большеглазым лицом, которое, к моему смиренному восторгу, было повернуто отнюдь не в сторону желтого обрыва. И еще. Мне кажется, что в ее невинном, но фатально легко исправимом состоянии, ее поразила подробность – рыжее сердечко, подбриваемое мною в интимном месте.
Полинка плавала в резиновой шапочке под церберским оком своей крепко сбитой фиолетововолосой бабушки, которая, несомненно, была очень умной женщиной, потому что явно чуяла присутствие какого-то оборотня-охмурителя, но все же недостаточно опытная, чтоб разобраться, что им является рыжая подруга ранних Полинкиных лет, чье несомненное целомудрие и положенная инфантильность заключаются (всего лишь) в строгом и внушительном папе, которого, наверное, в глубине души побаивалась и она сама.
Полинка тем временем очень долго рассказывала про свою школу (с математическим уклоном) и про то, «что они там вытворяют». А я, настороженная и озадаченная, чувствовала, как исходят от нее те самые флюиды и безошибочно попадают в нужные лунки в моем подсознании. Как это обычно случается при знакомстве двух одиноких созданий мужского и женского пола со смежными интересами и в одной возрастной группе.
Правда, бывает ведь такое, Альхен?
Он, со странным, будто окаменевшим лицом, стоял, взявшись за перила, прямо над третьим пляжем, где мы, распластавшись по горячей гальке, мокрые, с солнышком в каждой соленой капле на наших телах, грелись после купания, все еще о чем-то болтая.
Сердце мое стучало где-то в районе горла, а быть может, вдоль всего позвоночника – от рыжей червы до самых глаз. А она смеялась по поводу моей податливости холоду.
Поленька… да какой, в яму, холод! Меня трясло оттого, что этим летом из меня вылупилось какое-то совершенно непонятное существо, которое горделиво улыбалось вчера на сосновском пляже, а теперь вот испытывает странную тягу к тому, что для всех остальных закрыто глухой заслонкой моральных принципов.
Потом мы снова пошли переодеваться (Боже, неужели она где-то в глубине души ходит туда так часто потому же, что и я?). И на этот раз переодевались одновременно, стоя лицом друг к другу. Это был исконно наш мирок, как дворовая песочница, где правят какие-то несуразные, не подвластные взрослому восприятию истины.
Мы снова гуляли по набережной, и единицы, заинтересованные в нашей сохранности, будто чувствовали, как в пляжном воздухе рождается что-то лишнее; но что именно и у кого (два жизнерадостных подростка) понять не могли.
Полинка давала мне почитать увлекательнейший, по ее мнению, журнал «Крымуша», где были всякие ребусы, головоломки и идиотские стихи. Но с таким же тихим восторгом она слушала мои впечатления от свежепрочитанного «Степного волка» Германа Гессе и сотни раз пересмотренного по Зинкиному видику клипа «Эротика» Мадонны, где так здорово передается эта порочная сладкая боль и хмельная истома ожидания.
Потом были оживленные рассказы про школу, про юннатов, про музыкальные занятия (Полинка играла на скрипке), а я все слушала и слушала, ловя из этих виноградных уст что-то совсем другое.
Я была счастлива.
Папаша, равно как и бабуля, тут же встрепенулся, озадаченно сопровождая каждую нашу прогулку, вышагивая с интервалом в три метра, но ничего понять не мог.
Покупавшись еще разок, они с фиолетовой мегерой ушли, а я отправилась обратно на пирс, отрабатывать прыжки. Судьей был Гепард, показывающий «класс», если хорошо, и, размахивая поднятым большим пальцем, если было просто «отлично».
Вера время от времени посылала мне оживленные взгляды, имеющие что-то общее со вчерашним персиком, порочный вкус которого до сих пор сахарился под языком.
Tag Sеchtsundreizig (день тридцать шестой)
Операция «180». Очень просто – все пути расходятся, и даже наши с папашей, как бы фантастически это ни звучало, иногда отклоняются, как лепестки банановой кожуры.
Я умудрилась проделать даже это: на тридцать шестой день нашего отдыха я так достала его своим нытьем по поводу походов в «Марат» за продуктами, что, нагрузив меня сумками с матрасом и полотенцами, он отправил меня домой, а сам удалился вдоль пляжей, в сизые «маратовские» дали. И мне ничего не стоило, поднявшись на лифте – снова спуститься и, двигаясь вдоль стены, почти на корточках подобраться к Альхену. А он улыбчиво кивал, пока я отправляла в полет свои шорты, и ласково приглашал разделить его красный ковер-самолет, пока мы летели сквозь словесные просторы.
Мне показалось, что в своих отношениях с женщинами он не имеет какой-то четкой иерархии – ведь, в конечном счете, мы все были – для него , и каждая, оказавшись с ним наедине, знала, что она самая прекрасная, самая сексуальная на свете. И в тот искрящийся миг – это было именно так. А он сам был свободен, независим и так пугающе далек от той параллели, до какой успела дорасти я в своих неуклюжих попытках вылепить новую себя.
И потом, как бы между строк: а что я делаю сегодня в сиесту?
Ах, в сиесту, с часу до трех?
Ах, в сиесту, у первого корпуса?
Ах, вот оно что… вообще-то у меня в памяти еще угрожающе белеет маячок папашиной панамки в маслянистой, сырокопченой человеческой массе и пастельных разводах раскаленного бетона. Я манерно повела плечом, запрокидывая голову, кусала намотанный на палец рыжий локон.
– Так, да?
Разумеется, да! Да!!! Да, Гепард, да, Альхен!
Если мне это не составляет большого труда, то что мне стоит в знойную сиесту прокрасться по джунглевым тропам и юркнуть на пляж?
– Да, Саша, без проблем. – И, скрепив договор нежными объятиями, я быстро оказалась дома, в прихожей. Скинула вьетнамки, и появившийся через десять минут отец застал меня режущей салат.
Каким-то хилым суденышком я перебралась через бермудский треугольник обеда, потом что-то мыла, что-то сортировала по полочкам, что-то подметала, потом размазывала холодную воду по бедрам и брызгалась «Каиром» (а ведь тогда, на «генералке», он, целуя меня, шептал: «О Боже… как ты пахнешь…»). Ну, а потом, под каким-то сомнительным предлогом получила «добро» на сидение на веранде Старого Дома и уже мчалась со всех ног прочь со двора.
Мимо пронеслись паукообразные ворота, раздвоенная сосна, перила Старой Лестницы. И Альхен, уже в майке и шортах, улыбался из-под солнечных очков, глядя, как я наклоняю голову под двумя пересекающимися диагональными трубами и подхожу к лежаку (без полотенца). И этот его голос: «Я же говорил, что она придет». Проспорившая Танюшка, на миг насупившись, отошла в сторонку, а он, улыбнувшись мне, сказал, что лучше, если вместе нас будут видеть как можно меньше, и поэтому я должна подняться туда через десять минут. А он уходит прямо сейчас.
Невозможно описать, как долго тянулось время. Танька была бодра и жизнерадостна, а я отвечала невпопад, и Вере, казалось, было совершенно все равно – куда и с кем (и зачем) я сейчас иду.
А потом стрелка на моих часах переместилась на заветную розовую букву «p» в слове «hipp» на моем белом бесциферном циферблате, и я с радостью рванула прочь с разморенного сиестой сонного пляжа.
Он сидел на скамейке, в тени, и, увидев меня, быстро отложил книжку, встал и сказал: – Ты так хочешь? Ты этого хочешь, да?
– Наконец-то, а я уже думал, что ты никогда…
Никто и никогда…
…не целовал меня так, как делал это ты. Никто и никогда не казался мне в своих грехах таким совершенством. Никто и никогда не мог разбудить во мне такую лавину чувств, которая от вспухших сладко-неуклюжих губ с тихим рокотом обрушивалась ниже и ниже… Никто не мог так ослепить и обездвижить меня – я растворялась, я расплывалась и не помню, как мы садились на скамейку, как обнимались, каким хитроумным сплетением соединились наши руки и ноги.
Сарафан был наполовину устранен, но вдруг какая-то ведьмовская тень за пыльным окном смутила гармонию, и, оторвавшись от моей груди, А. сказал, что за все существование этой скамейки (вернее – его на ней) ни одна пара глаз не омрачила безвременное течение пряной самбы. Пророческая тень изгоняющих перемен. Камень, пущенный в стекло постоянства.