- Не возьмет тебя Машенька, - обратился к песцу дядя Коля.
Белый песец, картинно развалившийся на красном плюшевом диване, молчал и приветливо, но несколько однообразно улыбался. Дядя Коля-электрик непредвиденно всхлипнул, услышал стук в дверь и отвел задвижку.
- Машенька... - произнес он, попятившись. - Машенька... да что же это?
- Вот, - ответила Машенька, теряя решимость. - Вот, Николай...
- Да присядьте же, куда бы... Господи, да сюда, вот сюда. А зверушку мы попросим. Зверушку... Машеньке.
"Боже, как стыдно это", - думала Машенька, стягивая отвороты халатика.
- Мне некогда, Николай. Я хочу спросить об этом... санатории.
- Машенька, конечно! Да садитесь же, - твердил дядя Коля, дрожа от непереносимого чувства. - Конечно, санаторий. Только позвольте... Зверушку Машеньке, ха-ха... беленькую. Вот, так ее, Машенька, на плечики... Позвольте... Ах, к лицу, Машенька, ведь как к лицу - мечта! Сколько лет мечты. Ах, Машенька...
"Как же я стара, - думала Машенька, зябко кутаясь в мех и испуганно глядя в распущенное лицо не владевшего собой электрика. - И как безнадежно все это".
- Санаторий - да завтра же. Что завтра - сегодня, сей минут. Ручку, Машенька... неужели? Ведь сколько лет... Машенька... я ума лишаюсь...
Дядя Коля-электрик прижал узкую Машенькину ладонь к треугольному рту и опасно побледнел.
- Придите в себя, Николай. Ведь я никогда не давала вам повода... говорила Машенька, за брезгливостью и жалостью не различая смысла слов.
- Ах нет, - перебил электрик, шевеля вздутыми губами. - Как же-с? Ведь девять лет... Врага не побоялся, только бы с вами. Да что враг! Замужество переждал! Надежды... ах, Машенька... не отнимайте... Ведь нелюбовь пережил...
- Хорошо, успокойтесь, Николай. - Машенька глубоко вздохнула и преодолела сухость во рту. - Я беру ваш подарок. Поняли? Беру. А теперь мне пора.
Она отняла руку и ушла, а дядя Коля-электрик - бледный, дрожащий и невыразимо счастливый - жался к очертаниям ее тела, гладя и целуя примятый плюш.
# # #
Авдейка проснулся от тревоги. Было рано, последние звезды еще стояли в квадратиках занавески. Посреди комнаты неподвижно возвышался дед.
- Что случилось?
Дед не ответил.
- Где мама? - спросил Авдейка, вскакивая с постели.
Открылась дверь. Вошла мама-Машенька в заглаженном до блеска халатике и с чем-то белым на шее.
- Поздравьте меня, - обратилась она к деду. - Мой сын - вор. По ночам он грабит квартиры. Вот венец вашего воспитания. Полагаю, что нужды в вас больше нет. Вам понятно?
Машенька говорила отрывисто и сухо. Руки ее что-то делали в белом вокруг лица, а глаза скашивались к зеркалу. Дед молчал.
- А ты, Авдейка, едешь в детский сад. На дачу. Николай Иванович достал путевку. До конца лета. А там посмотрим.
- Не хочу на дачу! - в ужасе закричал Авдейка. - Дед, не отдавай меня! Там идиоты! Они теплые, у них глаза из молока!
Дед подхватил Авдейку и прижал к груди.
- Николай Иванович - это кукиш, что ли? - спросил он, наливаясь яростью.
- А вас я попрошу не вмешиваться. Навязались на мою голову. Держиморда. Кулаками порядки устанавливаете, в кукиши всех сватаете. Да над вами весь двор смеется! А в свою жизнь я вам вмешиваться не позволю. И в Авдейкину - тоже. Я от Николая Ивановича помощь вижу. И отказываться не намерена.
- Не бывать этому. Не отдам негодяю внука! - заорал дед так, что комната дрогнула, и неуловимым движением сорвал белое с плеч мамы-Машеньки.
Пушистая тень перелетела комнату и исчезла в распахнутом окне.
- Песец! - воскликнула мама-Машенька и заметалась от окна к двери, неловко придерживая полы халатика, а потом ослабела, уронила плечи и припала щекой к двери шкафа.
Авдейка взглянул в растерянное лицо деда, соскользнул на пол и бросился во двор. Он остановился под окном, в узком тупике, образованном крылом дома и забором табачной фабрики, наметил место, куда должен был упасть песец, и огляделся. Песца не было. В глубине тупика, у тополя, где хоронили бабочку, Сахан заметал мусор в большой совок. Авдейка подошел и тщательно осмотрел Сахана со всех сторон. Песца на нем не было. Неторопливо разметая перед собой пыль, Сахан вышел из тупика и исчез за углом дома. Авдейка остался один. В стене непроницаемых окон ему почудился какой-то изъян, и неожиданная мысль толкнулась в нем.
Но тут взгляд скользнул по выемам подвального этажа, и мысль рассеялась. Авдейка осмотрел узкие каменные колодцы и вернулся домой.
Мама-Машенька сидела у зеркала, уже одетая к выходу, и разглаживала руками лицо.
- Значит, он пропал? - спросила она.
Авдейка кивнул.
- Он пропал, он пропа-ал, - начала напевать Машенька.
Авдейка вздрогнул, нашел деда и прижался к нему.
- Два месяца еды. Два месяца жизни. А он уехал, мой голубчик, не вернется никогда, - напевно выводила Машенька.
- Опомнись, невестка, - сказал дед. - Я выбросил, я и должок верну.
- Чтобы духу вашего в моем доме не было! - закричала Машенька, вскакивая от зеркала.
Дед тяжело сглотнул и закашлялся, зажимая грудь Авдейкой. Дрогнула и сложилась в гармошку ширма, открывая бабусю, неловко приподнявшуюся в постели.
Машенька взглянула на мать и ощутила непомерную тяжесть всего, что с такой естественностью делала для нее все эти годы, - тяжесть металлических болванок, чужого белья и дощечек венеролога.
- Прощайте великодушно, - сказала она, ёрнически кланяясь матери. - Увы, мне пора. Бегу, не оглянусь, и так далее. Дела. У всех дела. Тебе надо умирать, сыну - воровать, деду - хулиганить, а мне - работать. И плакать над этим нет времени - война. Счастливо оставаться.
# # #
Хлопнула дверь, и бабуся неловко откинулась на спину. Авдейка плакал, прижимаясь к деду, страстно шептал:
- Убежим, дед, давай убежим на фронт. Нас не хватятся, дед, мы не Лерка, мы ведь на дух никому не нужны.
Дед сглатывал воздух, водил красной рукой по детским лопаткам. Мысли его возникали и лопались, как пузыри над трясиной. "Вязну. Не вытащить мальчика. Гонит невестка, уходить надо. На кого его оставлю? Три войны осилил, а кукиши одолели. Гражданскую прошел, в Отечественную уцелел, а тут завяз. Смеются они надо мной! Смеются, трусы ничтожные. Одни по норам жмутся, последние копейки прохвостам платят, других и вовсе из дома выжили - и терпят. Нет того, чтобы собраться и сказать - хватит! Ведь сгинула бы нечисть! Так нет, они надо мной смеются. На их страхе и цветет вся погань. Болото. Обыватели. Мало я их стрелял. А может, много?"
Бабуся, неловко опрокинувшаяся на постель, страдала страданием дочери, терявшей человеческий облик - подобие Божие, единственную опору в превратностях жизни. Она мучилась своей невольной виной, своей болезнью, сделавшей ее непосильной обузой для дочери. И спасительная щель отворилась перец нею. С минуту бабуся отдыхала на грани открывшегося спасения, отделенная от него легкими граммами снотворного порошка, лежащего под рукой. Но дрогнувшая рука остановилась. Спасение это предстало ей надругательством над даром Господним, смертным, исповеди не подлежащим грехом.
Отвращение к такому исходу она испытывала с юности, с тех пор, как услышала историю, нашумевшую в Москве в десятые годы. Речь шла об актрисе, ее меценате и любовнике-игроке, проигравшем сумму, которой у него не было. Актриса просила денег у мецената, но тот не дал, и игрок застрелился. Тоща и актриса в стиле своей профессии застрелилась на его груди, после чего застрелился и миллионер-меценат, которого особенно горько оплакивала театральная общественность. Ее покоробил тогда истерический пафос, которым окружило общество самоубийство людей, обезумевших в своих страстях и тщеславии. Известный скульптор запечатлел миллионера в кресле, с пистолетом в упавшей руке, каким тот был обнаружен утром, и осиротевшие режиссеры лили слезы у его надгробия. Она болезненно переживала, что силой мирского богатства этот памятник человеческому малодушию был водружен на освященной кладбищенской земле. Так - "бесшумно", по слову отца Варсонофия, - и пробивали люди запястья Бога своего.
Но время воздало памятнику сполна. Десятилетия спустя, когда она хоронила мужа, старый кладбищенский служитель рассказал, что его хотели украсть из-за ценного мрамора, подтащили уже к стене, но перевалить через нее не смогли и стали откалывать мрамор по кускам. Какие-то околотеатральные дамы обнаружили памятник у забора и, под предлогом исторической значимости потасканного кумира, перенесли его в театральный музей, где он обрел достойное место среди образцов публичного лицедейства.
- Дед, - неожиданно спросил Авдейка. - А бабочки смелые?
- Нет. У них просто предназначение свое, инстинкт. Выбора у них нет. Смелые только люди бывают.
- Все равно смелые, - ответил Авдейка.
Неприятие исхода этих людей, многократно, до отвращения усиленное собственным страданием, погасило спасительную щель. "Что ж, - думала бабуся, не мне судить, почему такое обрушилось, не мне измышлять Божью волю".