Почудилось, будто сверху плеснули по сердцу холодным огнем, и тот огонь — колючий и мерзлый — стал медленно обволакивать все его существо. Уже потом увидел, как в мареве, белую башню маяка, далекие тополя стадиона, острые гребни окраинных крыш меж развесистых осокорей. «Чьи же это дома?» — силился и никак не мог вспомнить. Испуганно огляделся и только сейчас, как-то вдруг, начал угадывать поблизости и мыски, и излучины берега, и отмели в море. «Боже мой, — думал Колька с тоской и упреком, — вторые сутки иду по стожарской земле — и не узнал ее. Неужели так изменилась она? Или я — за один только месяц— стал совсем другим: чужим и непомнящим?» Этой земли не существовало отдельно от Колькиной юности, стожарские дали были ее спутником, более того — ее составной частью. И, может быть, именно потому, что юность канула в бесконечное прошлое, — прошлое, отдаленность которого измерялась не временем, а глубинами горя, — неузнаваемо изменился и облик родного края. Казалось, единственный, неповторимый, он утерял — даже в Колькином сердце — своеобразие и уже ничем не отличался от сотен дорог и верст, пройденных в тягостном отступлении. Война стирала краски земли, обедняла, вытравливала, оставляя глазам солдата лишь голый рельеф — трудный или удобный для обороны.
Он смотрел на Стожарск затуманенными глазами, и город, раскинувшийся за вербами, то входил в его сердце пронзительной болью, то становился вдруг похож на множество пройденных дней.
Кто-то остановился позади. Он обернулся и увидел улыбчивые глаза Лемеха.
— В дозоре я был, у моря, только сейчас сменился, — сообщил тот растроганно. — Мысок там один — ну прямо как у нас, под Стожарском! Что возле Канатной бухточки, помнишь? И обрыв так же выветрен, и щуры насверлили гнезд, и даже ступеньки кто-то выдолбил наверх, как мы когда-то с тобой!
Помутневшим взглядом Колька указал на башню маяка за синеватой каймою верб, пересиливая тоску, глухо обронил:
— Петро… Стожарск это.
Заметил, как побледнело лицо друга, как отразился в нем испуг. Не перед смертью испуг, не перед боем — перед солдатской совестью, что позволила не узнать своих берегов…
Сложные чувства и желания возникали у Кольки в то утро. С одной стороны — любыми усилиями, любою ценой отстоять последний рубеж перед городом, не пустить врага на стожарские улицы, во дворы земляков и в отцовский дом. Если б такою ценой оказалась его, Колькина, жизнь — не колебался бы ни мгновения. С другой стороны — ему страстно хотелось поскорей очутиться дома, увидеть родных, убедиться своими глазами, что живы они, расспросить, разузнать, как там, что там. Хотелось, хоть понимал: оказаться дома можно, лишь отступив за Раскопанку… День тянулся, казалось, мучительно медленно. Даже беспрерывные бомбежки не в силах были ускорить течение времени или хотя бы скрасть его, ибо время вплеталось в Колькины думы, а они не могли обрести ни конца, ни логической завершенности.
Удары с воздуха нарастали. Сипло свистели бомбы, мягко и как-то пружинисто рвались, и гул разрывов, теплый и плотный, волнами проходил сквозь тела матросов, заставляя мелко и судорожно стучать сжатые зубы. Вслед за немецкими самолетами вступила в бой артиллерия. Снаряды похрапывая пролетали над моряками, нащупывая наши тылы. Противник не знал, что бригада уже давно не имела тылов.
В полдень потянулись к Раскопанке ползком санитары и раненые. А еще через час, когда справа, в степи, появились фашистские танки, по цепи был передан приказ: отступать.
Какой-то отчаянный румынский батальон поднялся было в атаку, но прикрывающая рота матросов встретила его такою злостью огня, что он поспешно снова залег и уже не выказывал желания помешать отходу бригады. «Эх, были бы с нами танки и самолеты, — с горечью думал Колька, — разве мы отошли бы хоть на шаг!»
Двигаясь вдоль окопов, он разыскал командира и комиссара бригады, доложил:
— Левее надо брать, на старые вербы. Брод там.
— Местный? — поинтересовался, бегло взглянув на Кольку, комбриг.
— Двое нас тут, стожарских, — ответил Колька. И зачем-то добавил: — В детстве в этих вербах в казаки-разбойники играли, товарищ полковник.
— Ну вот что, казаки-разбойники, — усмехнулся внезапно комбриг, и в его сухих и жестких глазах мелькнула давно позабытая мягкость, — разыщите мичмана Рябошапко и ступайте к реке, укажите бойцам переправу.
Уходя, Колька услышал, как полковник, устало вздохнув, негромко сказал комиссару:
— Есть слухи, немцы Варваровку взяли. Идут бои за Николаев.
Только когда подошли к реке, Кольке на миг почудилось, что нет ни войны, ни смерти, ни отступления: так же, как месяц назад, тихо и сонно, текла обогретая зноем Раскопанка. Млели, склонившись к воде, верболозы, млели раскрытые белые хлопья лилий с каплями влаги на лепестках, млела земля — горьковатой испариной сырости, лиственной прели, мокрых примятых трав.
В духоте наливались соком и зрели ягоды — гроздья черемухи. На многих кустах ветви были обломаны, и Колька невольно вспомнил, как сам он, в пору цветения, ломал их Елене. «Вот и замкнулся твой круг, Николай Лаврухин».
За рекой уходили от берега в чащи аира узкие тропки. Оцепенев, Колька и Лемех долго смотрели на те тропинки: ведь они знали, куда приведет любая из них.
— Тут, что ли? — нарушил молчание мичман. Вместо ответа Колька, разделся и привычно бросился в воду. Подняв руки, словно показывая глубину, перешел Раскопанку. И уже у другого, стожарского берега не выдержал, побежал, спотыкаясь о корневища кувшинок, накалываясь ногами на острые, точно копья, торчаки камыша. Выбежал — и захлебнулся. От близости дома, от мирных знакомых запахов, от слез, что наполнили сердце его, и глаза, и горло. Вот он, рядом, — маяк; вот он — дом Городенко; вот они — родные сады, соседские хаты, колодезные журавли. Протяни руку — к дотронешься до стожарских заборов, до флюгеров на моряцких крышах, до яблоневых ветвей, отягченных белым наливом. Крикни: «Мама!» — и услышит она, отзовется, метнется в ту же минуту к нему! Примчатся с нею учитель, друзья, «Черноморка» на вздыбленных парусах — и, может быть, вместе с ними вернется Елена, вернется сюда, на берег Раскопанки, где когда-то июньской ночью сказала, смеясь и ласкаясь: «Если ты не боишься, давай будем несчастливы!» Он не боялся тогда, не боится сейчас — но это не помогло ему. И вот он один на том же лугу, под тем же небом, у тех же стогов, где шептались они той ночью, но любви Елены с ним нет. Она затерялась в водовороте времени, как теряется в гуле шторма одинокая вдовья молитва…
Едва началась переправа, как над Раскопанкой появились немецкие самолеты. Бомбы вздымали в лугах ворохи трав и черного грунта, черную воду и черные корневища. Столетние вербы с тяжким вздохом выпрыгивали из земли и безжизненно повисали на руках у соседок. Глыбы ила, поднятого со дна, обрушивались на заводи, притапливая лататья, заплевывая коричневой грязью девственно-чистую, белую нежность лилий. На воде, последним глотком растопырив жабры, плавали мертвые, оглушенные щуки. Потом бомбы подняли пыльные смерчи в окраинных огородах и, не разбирая уже ни улиц, ни крыш, ни причалов, стали рваться во всех уголках Стожарска.
Колька глядел, закусив от бессилия губу, согнувшись под тяжкою ношей солдатской вины. Ему казалось, что именно он, — первым из всей бригады шагнув на стожарский берег — принес на порог материнской хаты и злобу чужих самолетов, и кровь, и войну, и смерть.
«Мама, — кричал он с тоскою, — прости, что тебя не могу защитить! Нет у меня против этих машин ни орудий, ни истребителей. Только сердце мое, да винтовка, да штык — но разве достанешь в небе штыком эту черную сволочь!»
…Переправу закончили к вечеру. На том, на черемушном берегу осталась лишь прикрывающая рота матросов. Бригада окапывалась в лугах. В Стожарске располагались комбриг со своим штабом, связисты, санитары, раненые.
Слухом земля полнится, а фронтовая земля — вдвойне. Матросы знали, что радисты безуспешно пытались связаться с Севастополем, вызвать катера, чтобы эвакуировать раненых. Знали они и то, что Варваровка пала и теперь немцев отделяла от Николаева лишь водная полоса Буга. Конечно, Николаев мог продержаться еще и неделю, и месяц, и год. Но для бригады с падением Варваровки обстановка значительно осложнилась. Вряд ли стоило ожидать от гитлеровцев попыток форсировать Буг непосредственно в Николаеве, лобового штурма укрепленного города. Скорее всего, они: будут резать реку южней или северней, а перед этим, безусловно, постараются занять правобережье до самого моря. Над бригадой вновь нависала угроза окружения. Драться же в окружении, пробиваться к Бугу сквозь плотные части противника и затем форсировать широчайшее устье с боем у бригады не было уже ни сил, ни огневых средств. Оставалось два выхода: либо отступать не останавливаясь, чтобы выйти к реке до подхода немцев, переправиться на левый берег Бугского лимана и там соединиться с главными силами нашего фронта, либо остаться на этом, стожарском, берегу и влиться в гарнизон Очакова. Для Кольки и то, и другое означало, что участь Стожарска предрешена, что здесь они не задержатся долго и не сегодня-завтра снова покатятся на восток, оставляя врагу и Раскопанку, и его родной городок, и отца с матерью.