То есть прежней, близкой дружбы между Александром и Адамом уже нет. Кроме того, Чарторыйский — поляк, католик, его интерес в деле внедрения унии в России слишком уж явствен. Ведь восстановление прав Речи Посполитой и ее прежней территориальной целостности станет немедленным следствием этого процесса.
А Чарторыйский и во сне, и наяву видит себя на польском престоле, это общеизвестно… Нет, для того чтобы принести письмо Губера Александру, нужен другой человек. Князь Каразин подходит для этой роли как нельзя лучше. Кроме того… Алексей насторожился. Голос отца Флориана сделался вдруг совсем другим. Исчезли металлические нотки, исчезла властность. Аббат не говорил теперь — он словно пел:
— Кроме того… я хотел бы видеть для своей прекрасной жемчужины иную, достойную оправу. Вы должны сиять при дворе, вы должны наслаждаться всеми радостями жизни, а не сидеть в заточении женою опального вельможи.
— О господи, кабы кто знал, до чего мне все это осточертело! Муж мой тратит баснословные деньги на свою коллекцию вин, словно эти упрятанные в темные бутыли алые, бордовые и желтые напитки, сладкие или кислые, шипучие либо уныло текущие, — последняя радость, коя ему осталась в жизни.
Сам же он всем баснословным винам предпочитает домашнюю вишневую наливочку. Какая скука, господи, какая тоска — моя жизнь! Глухая российская тоска, провинциальная тощища, даром что в столице живем.
Одно слово, что столица, а на деле… И кабы не вы, птица залетная, светоч души моей… Черные глаза засияли, аббат простер руки вперед, и Eudoxy порхнула в его объятия с такой легкостью, словно в ее пухленьком теле было не шесть пудов, а всего лишь два.
“Черт побери! — едва не ахнул Алексей, увидав, как руки отца Флориана жадно стиснули молодую женщину. — Так вот о какой оправе ты говорил!”
Запрокидывая голову под поцелуями, которыми темные губы аббата пятнали ее белую шею, Eudoxy разнежено шептала:
— Ты не поверишь… ты не поверишь, но этому блеску, о котором ты говоришь, всем прелестям светский жизни я предпочла бы сейчас скромное платье вдовы.
Потому что потом, через год, когда истечет срок траура, я бы снова сделалась богатой невестой, и тогда ты мог бы… мог бы…
“Ни хрена! — ошеломленно подумал наш герой. — Священника вздумала под венец повести! Ну и баба! А князя, значит, в могилу? Как бы не содеяла чего с ним, в самом-то деле… Ох, лихая баба!”
— Ты забываешь, душенька, что я повенчан со святой церковью. Наши обеты неразрешимы, — пробормотал аббат, щекоча поцелуями, обнаженные плечи молодой женщины и спускаясь к груди, с которой все ниже сползало кружево пеньюара.
— Но ведь Юлий Литта получил соизволение папы на брак с Екатериной Скавронской, а он тоже был монах, бальи Мальтийского ордена, и тоже полагал сначала, что его обеты неразрешимы, — возразила княгиня, вжимаясь в бедра священника своими так, что белые кружева пеньюара и черные складки сутаны смешались, будто были частями одного одеяния.
— Но я не бальи Литта, а ты не миллионерша Скавронская, — промурлыкал Флориан, внезапно поворачивая княгиню к себе спиной и вынуждая ее опуститься на колени. Потом он сгреб сзади полы пеньюара… и более Алексей не видел ни рыжеватой головы, ни хорошенького личика княгини Eudoxy, a видел только ее бело-розовые, пухленькие, нагие бедра да приветливую улыбку отца Флориана — совершенно как у балетных танцовщиков, к лицам которых улыбка как бы приклеивается. И, словно исполняя некие па, аббат с силой качался взад и вперед, взад и вперед…
— Ну, что? — жадно спросил Прошка, когда Алексей сполз наконец со стремянки.
— Видал? Чего видал? Было дело? Понужал он ее али нет? Крепко понужал?
— Ой, погоди, — слабо отмахнулся наш герой и припал к стене, словно не в силах более и шагу шагнуть.
— И в самом деле — ноги подгибались. Сердце колотилось как бешеное. Зажмурился, но видение не исчезало. Однако не колыханье белых и черных складок, не скотская похоть и скучающее распутство повергли его почти в беспамятство — совсем нет!
Вспомнил, как она осторожно скользнула губами по его губам, словно пробуя их на вкус или опасаясь спугнуть его этими сперва легкими, потом все более страстными прикосновениями к его языку… и как потом запрокинулось ее лицо, как странно, беспомощно дрогнули сомкнутые веки, какую власть ощутил вдруг он, какую почти божественную силу, когда она протяжно, с болью вздохнула: “О мой хороший, радость моя…” Тихий стон ее вспомнил, слившийся с его стоном…
И вонзил ногти в ладони, чтобы не вскрикнуть от боли, от безнадежности:
“Неужели никогда, неужели никогда больше не увижу ее?”
Февраль 1801 года.
История эта началась еще в январе 1798 года, когда императрица Мария Федоровна готовилась стать матерью десятого младенца. Императору Павлу представлялась в Зимнем дворце депутация петербургских старообрядцев — для выражения чувства признательности за оказываемое им покровительство.
Купец Малов преподнес императору древнюю икону Михаила-архангела в драгоценной златокованой ризе. Иногда Павел охотно вспоминал, что он все-таки православного вероисповедания, правит православной страной. Икона была поставлена в кабинете государя, а перед нею затеплена лампада.
В сумерки этого дня Павел, возвратись в свой кабинет с половины супруги, состояние здоровья которой внушало ему серьезные опасения, сел в кресло у стола в глубокой задумчивости и устремил глаза на икону.
Внезапно тихий шорох пробудил его от задумчивости. Он оглянулся: у дверей стоял старик в монашеской рясе, с красивым лицом, изборожденным морщинами, с длинной седой бородой, с кротким, приветливым взглядом.
— Как ты сюда попал? — вскочил Павел.
— Кто ты таков? Что тебе нужно?
— Супруга твоя, — молвил тот, не отвечая, — подарит тебя сыном Михаилом. Этим же именем архангела ты наречешь дворец, который строишь на месте своего рождения.
Помни слова мои: “Дому твоему подобает святыня господня в долготу дней”. И таинственный гость исчез, как показалось государю, за дверью…
28 января императрица разрешилась от бремени сыном, и по желанию Павла I наследнику было дано имя Михаил… Надобно сказать, что император был весьма склонен к мистицизму.
Эта склонность поддерживалась в нем масонско — иезуитским окружением, истерической религиозностью, расстроенным воображением, тем страхом за свою жизнь, в состоянии которого он постоянно находился. Участь убитого отца, участь вообще всех свергнутых и убитых царей была его навязчивой идеей и никогда не выходила у него из головы.
Слова, сказанные удивительным гостем, (а по мнению Павла выходило, что гостем этим был сам святой Михаил!), запали ему в душу. “Дому твоему подобает святыня в долготу дней!” Он черпал бодрость в каждом звуке этих слов, пытаясь проникнуться надеждой. Долгота дней!