— Поставил наш волчонок. Знать, верно: сколь волка ни корми, он все в лес глядит.
— Чу´дно, чу´дно! — Ксандра всхлопнула ладошками, мигом оделась, обогнав в этом мать, и выбежала на двор.
Вышедшая чуть поздней, Катерина Павловна застала «полную лопарскую идиллию». Горел костер. Не на школьном, крашеном и вымытом, полу, а на сыромятной оленьей шкуре сидели Колян с Ксандрой и промеж них — Черная Кисточка, которую оба обнимали. «И оба сияют от счастья, как дурачки», — подумала Катерина Павловна.
Не обронив ни слова, она круто повернулась, ушла и вскоре появилась снова с заведующим.
— Я прошу вас принять меры, прекратить это безобразие! — продолжала она начатое раньше. — Моя дочь уже разболталась. Посмотрите, что делает?!
— Играю в лопарей, в кочевую жизнь, — быстро всунула свое словечко Ксандра и почтительно встала.
Встал и Колян.
— Скоро он перепортит нам всех учеников. Все начнут валяться на земле, обнимать уличных собак, коптиться у костров. Разведут грязь, всякую заразу.
— Играют же в «индейцев» — и ты не запрещаешь. А почему нельзя в «лопарей»? Почему? — Ксандра взглядывала то на мать, то на заведующего. — У «индейцев» тоже и собаки, и шалаши, и дым.
В лице и голосе девушки появилась резкая, диковатая воинственность, неприятная Коляну.
— Ксандра, — тихо позвал он.
Она оглянулась. Он ничего не прибавил, но его плотно сжатый рот и молча говорил: не надо, довольно. Ксандра притихла.
— Я уберу куваксу, — сказал Колян заведующему.
— Да, да. Подальше от школьного двора. А вообще живи как нравится. — Заведующий повернулся к Катерине Павловне. — Вообще здесь кувакса — самое нормальное жилье. В них живет половина наших учеников.
Катерина Павловна поневоле смирилась. Когда она и заведующий ушли, Колян сказал Ксандре спасибо, что отстояла куваксу, затем попросил робко:
— Когда говоришь с матерью — не кричи. Это… — и поморщился, — у тебя плохой крик.
— Ладно, не буду, — не очень охотно согласилась Ксандра, озадаченная и слегка обиженная, что у нее заметили недостатки. Ей казалось, что она почти безгрешна, во всяком случае, недостатки ее незаметны.
Куваксу перенесли за дровяной сарай. В первое время школьники каждую перемену бежали туда играть в «лопарей», потом, наигравшись, стали отвыкать. Постепенно теряла она свою притягательную силу и для Ксандры с Коляном. И только лайка, бесприютная лайка, которую Катерина Павловна с неослабевающей твердостью гнала из комнат, оставалась одинаково верна ей — там, в золе очага, она облюбовала себе ночлег.
Колян и Ксандра часто запрягали оленей и уезжали то на Имандру, то в тундру. Девушка больше любила тундру, где санки кренились, ныряли, подскакивали на всяких неровностях, и это было как в лодочке на Волге в бурную погоду. И еще это было как у настоящих лопарей. Она задумала вернуться на родину доподлинной лопаркой, чтобы уж ни у кого не было никаких сомнений, что она жила в Лапландии, и теперь старательно перенимала все лопское: одежду, повадки, язык.
За обещание быть послушной выторговала у матери оленью шубку, сапожки, шапочку, рукавички — все расшитое разноцветным бисером.
И чего только не говорилось во время выездов, разговор был подобен езде по лапландской «дороге», а прямо сказать, езде по лапландскому бездорожью, со всякими препятствиями и неожиданностями. Но чаще вертелся около одного: Ксандра нахваливала свои места и уговаривала Коляна поехать туда. Он расписывал свои и не соглашался менять их.
— У нас — Волга. Летом я купаюсь по три раза в день.
— А у нас — море.
— У нас каждый день солнышко. У вас оно шальное: то светит до угару, то совсем не всходит.
— Хорошее солнышко! — Не избалованный скуповатым лапландским теплом, Колян при воспоминании о двухмесячном летнем дне сладко жмурился: — Ай, хорошее солнышко!
— Нашел чем хвалиться. От него болит голова.
— У тебя плохая голова.
— Ты приезжай погляди сперва, а потом спорь! Я видела ваши прелести. Искупаться нельзя: замерзнешь. И хоть бы одна пичужка чивикнула, только и слышишь «кря-кря-кря, га-га-га».
— Зато пух. Купец из Колы сказывал: сам царь брал у него пух на подушку.
— Врет твой купец. Царь не поедет за пухом. У него все готовенькое, сам он и пуговички не застегнет. Я читала.
— Купец возил ему. Он каждый год возит пух туда, где живет царь.
Выставить против пуха было нечего: мать говорила, что лапландский гагачий пух — самый пышный, и мечтала купить его.
И все же Ксандра надеялась уломать Коляна, заявиться в родной городок вместе с ним, на оленях. Тайком от матери она вытягивала помаленьку сено из тюфяков, угощала им оленей. Пусть привыкают к нему загодя, потом на Волге будет легче забывать ягель. Олени и не набрасывались на сено и не отказывались от него. «Не расчухали», — утешалась Ксандра.
Колян застал ее на этом деле и удивился обиженно:
— Ты думаешь, я плохо кормлю олешков?!
— Не придирайся. Я дала им понюхать Волгу, — вывернулась Ксандра.
28
Дрова заготовляли всяк для себя, и Колян встречал в лесу железнодорожников, плотников, солдат-штрафников, гражданских заключенных, военнопленных, конвоиров…
Здесь, вдали от начальства, охрана становилась добрей — казенные, служебные чувства отступали перед человеческими, — и разный люд общался между собой почти свободно. Курево, разговоры, общие костры вольных с заключенными и пленными стали обычным делом. Шла даже торговля и обмен услугами: вольные приносили подневольным хлеб, табак, а эти чинили им замки, часы, делали мелкие украшения, хитроумные игрушки.
Колян доставлял заключенным и пленным оленью кость — так называли оленьи рога, разломанные на отростки, чтобы удобней прятать от начальства.
Однажды ему показалось, что среди заключенных работает солдат Спиридон, которого он и помнил, и вспоминал, и пробовал осторожно разыскивать. Узнавать откровенно, в охране, в конторе, боялся: вдруг его самого узнают и вспомнят, что он угнал оленей Максима? Человек, показавшийся ему Спиридоном, был в старой, рваной солдатской шинели, без погон и хлястика, без пояса, среди таких же шинельных, но оборванных людей, которых охраняли почему-то сильней, чем других заключенных.
— Кто такие? — спросил о них Колян у знакомого подконвойного парня, по прозвищу Первый Крушенец, того самого любителя пения, который старался организовать хор в казарме разнорабочих.
— Солдаты-штрафники.
— Там есть Спиридон?
— Не знаю. А можно узнать. Пущу по цепочке, и… — Крушенец, проворный, гибкий парень — такой и от пули увернется, говорили про него, — с худым, острым лицом и темными дерзкими глазами, постоянно ищущими, куда можно сунуться с делом или словом, где не хватает его, весь загорелся стремлением действовать. — Спиридон, говоришь, нужен? Сей момент узнаем.
— Вон тот. — Колян показал на коренастого штрафника с бородой цвета ржавчины, облегавшей лицо пластиком курчавого лапландского мха, в растерзанной серо-белой заячьей шапке.
— Ладно, будет сделано. Жди здесь!
Крушенец, быстро виляя меж людей, деревьев и пней, перешел от Коляна в свою команду гражданских заключенных и шепнул одному из товарищей по тюрьме: «Как зовут рыжего штрафника в зайчатке?» Тот перешепнул другому, этот — третьему. По таинственной цепочке, не известной полностью даже участникам ее, вопрос добежал до штрафника и по ней же прибежал Коляну ответ: зовут Спиридоном.
— Он, мой Спиридоном, — упавшим голосом, едва слышно прошептал Колян, загоревав о солдате и встревожась за себя.
А Крушенец весь кипел нетерпением:
— Кто он тебе? Что передать ему?
У этого парня было храброе, беспокойное сердце. На тринадцатом году оно сманило его из деревни в город и с той поры, уже семь лет, водит по матушке-Руси, не давая закрепиться где-либо, обрывая корешки, едва начнут появляться. Он нищенствовал, был учеником сапожника, костореза, поваренком на пароходе, путешествовал независимо на буферах, кормясь снова нищенством; на Украине пас коров; на Кавказе пел в духане и под хлоп ладоней плясал лезгинку с кинжалами в руках и зубах; в Москве штукатурил; в Петрограде был безработным и там же завербовался в Хибины землекопом на постройку дороги, а когда пошли поезда, устроился стрелочником.
Много из перепробованного нравилось ему, вообще ничто не валилось из его цепких, быстрых рук, но отдаваться одному делу, одному месту он не спешил. Надо оглядеться, с домком сперва ознакомиться. А домок-то ого, от Питера до Владивостока, от Сухума до Мурмана. Спасибо дедушкам и отцам — побеспокоились о детках.
В Хибинах он «погорел». Здесь произошло первое крушение поезда на новой дороге. Виноваты в нем были инженеры-строители, а в ответчиках оказался стрелочник; еще раз подтвердилась вполне справедливая для того времени поговорка: виноват всегда стрелочник. Его осудили и пришлепнули ему кличку Первый Крушенец.