были все. Кануть в бездну мог любой, в любое время и вовсе без всякой причины. Да, за слабость никого нельзя было винить. Винить можно было лишь за подлость. Оставалось теперь взвесить, что весомее: страх или совесть?
– Прошу принять Кильдишева на работу! – твёрдо произнёс Мамалыгин. – Он знаком с аппаратурой. Когда летом работал у нас, то показал себя с самой лучшей стороны. Так что не вижу никаких причин… – Он не докончил фразы, лишь пожал плечами, как бы давая понять, что обсуждать тут нечего. Не стал напоминать заведующему про мизерную зарплату помощника киномеханика и про то, что они уже несколько месяцев не могут найти желающих на эту довольно ответственную и совсем не простую должность. Взрослый человек не согласится работать на подхвате и получать за это гроши. Заключённого сюда не возьмёшь (даже и расконвоированного). А других тут просто не было.
Заведующий всё это знал и сам. И про дисциплинированность, и про зарплату. И, сказать по чести, ему жалко было парня. Он ему очень сочувствовал – чисто по-человечески (если позволительно так выразиться). Но он сидел теперь в кресле заведующего, был должностным лицом, а время теперь такое, что нужно держать ухо востро и быть готовым ко всему… В общем, он шумно выдохнул и вдруг гаркнул (неожиданно даже и для самого себя):
– Ладно, чёрт с тобой! Быстро пиши заявление. Только смотри, ежели чего, вот ты у меня где будешь! – И он поднял перед собой крепко сжатый кулак с побелевшими костяшками. Что он хотел этим кулаком показать, он и сам не смог бы объяснить. Но ему вдруг сделалось легко и радостно, словно он сломал внутри себя некий барьер, не позволявший развернуться вширь, не дававший расправить плечи и свободно вздохнуть. И вот – вздохнул! Сделал благое дело и рад был теперь даже больше, чем Кильдишев и этот зловредный инженер. Всё-таки веление совести и правильно сделанный выбор что-нибудь да значат! Не только для того, кого прямо коснулся выбор, но и для того, кто этот непростой выбор делает. Для него это значит даже и поболее. Впоследствии Лаврентьев никогда не пожалел об этом своём решении. И кто знает: на Страшном суде, когда Господь призовёт его для ответа за все его деяния, не эта ли малость перевесит те прегрешения, что совершил он в своей довольно длинной и путаной жизни?
Так Костя вступил во взрослую жизнь, теперь уже безо всяких оговорок. Пока рядом был отец, Костя знал, что ничего плохого с ним не случится. Двойка по математике, драка с одноклассником, невыученные уроки, грех непослушания – всё это вдруг умалилось, обратившись в ничто, в мнимую величину. Он бы и хотел теперь сделать что-нибудь такое, за что его пожурили бы взрослые, но понимал, что это невозможно. Детство ушло безвозвратно. Жизнь, со всеми её тяготами, вдруг обрушилась на его хрупкие плечи. И он хотя и не согнулся, но каждую секунду чувствовал эту тяжесть, сгибался под ней. Идя утром на работу, с трудом отрывал от земли ноги, словно сила притяжения увеличилась втрое. Присаживаясь отдохнуть, чувствовал себя вконец измотанным. Заправляя бобину с кинолентой в кинопроектор, дрожал от слабости и никак не мог надеть тяжёлый круг на железную ось. Жизнь потеряла краски, сделалась мрачной и безнадёжной. Косте теперь постоянно хотелось спать. И те минуты, когда он склонял голову на подушку и погружался в сон, были самыми благостными. Зато утренние часы, когда он словно бы восставал из мёртвых, превращались в пытку.
Мамалыгин видел его мучения и поддерживал как мог. Кипятил утром воду на плитке, и они вдвоём пили чай из больших алюминиевых кружек, обжигая губы и постепенно сбрасывая с себя сонную одурь. К чаю добавлялись кусок чёрного хлеба и пара кусочков пилёного рафинада, о который с непривычки можно было сломать зубы. Костя навсегда запомнил вкус этого чая и то, как он прихлёбывал обжигающий напиток из полулитровой кружки, как смачно хрумкал сахар и какой необыкновенно вкусный был этот черный, не до конца пропечённый хлеб. Чай согревал внутренности, и сам он словно оттаивал с мороза. Уже не так мрачно смотрел на окружающее, в душе его брезжила смутная надежда, что рано или поздно всё образуется. Так придавленный жестокими обстоятельствами человек находит оправдание своей жизни даже в самых отчаянных условиях. Это потому, что человек не может жить без надежды и без веры: надежды на лучшее и веры в справедливость. Как только вера иссякает, заканчивается и жизнь. И даже если человек не умирает сразу, то становится чем-то вроде червяка, который существует в силу инстинкта, не чувствуя ни боли и ни радости, – обретается в своей собственной замкнутой Вселенной, где нет ни света, ни звуков, ни проблеска мысли и ни толики сочувствия.
Так прошли два зимних месяца – январь и февраль тридцать восьмого. Жуткая колымская зима заканчивалась, словно истаивая, неслышно уходя сквозь камни в глубь почвы. Солнце с каждым днём поднималось всё выше, небо распахивалось во всю ширь и насыщалось блистающей синевой, снег всё радостней сверкал под ярким солнцем, а ветер с залива приносил незнакомые запахи, отзывавшиеся в душе смутной надеждой на что-то такое, чего не выразить словами, но от чего вся душа трепещет и тянется куда-то вдаль, в неизведанное. Суровая северная природа словно бы очнулась от обморока, открыла прояснившиеся очи и тысячью рук потянулась к теплу и свету. Но не всем эта весна тридцать восьмого года несла добро и лучшую долю. Волна арестов, кровавым валом прокатившаяся по Колыме, по всем её лагерям и командировкам, по наспех созданным совхозам и посёлкам, и по судьбам ни в чём не повинных людей, вся эта вакханалия бессмысленной жестокости и абсурда имела своё продолжение. Люди, обвинённые в самых фантастических преступлениях, должны были умереть. Никто из десятков тысяч арестованных людей не был оправдан. Половина из них были расстреляны сразу. Другая половина отправилась в лагеря – искупать свою мифическую вину вполне реальным трудом – до смертного пота, до полного упадка жизненных сил, и до смерти, которая для многих стала благом, потому что избавляла от нечеловеческих мук. Отец Кости не избежал общей участи. Он не смог бы избегнуть наказания ни при каких условиях, поскольку вина его доказывалась самим фактом ареста. Если гражданин арестован доблестными органами НКВД, то это само по себе доказательство его вины. Такое доказательство, лучше которого и не придумаешь! Раз арестован – значит виноват. И нечего тут разводить антимонии. Такая была логика