Теперь, после трех лет в Москве, Бехруз-амак решил, что пришла пора начать свой бизнес – извоз. Он купил на сэкономленные деньги старенькую “шестерку” и отрядил Ибрахима “бомбить” у вокзалов – “джихад-такси”.
Половину суммы одолжил толстый Идрис – под двадцать процентов. Ибрахиму это не нравилось: Идрис, как мусульманин, не имел права ссужать деньги под проценты, тем более своим, но он смолчал. Бехруз-амак и Идрис-амак были старшими, и Ибрахим не решался делать замечания старшим.
Кроме того, он был рад снова сесть за руль: дома, в Курган-Тюбе, Ибрахим работал на грузовике. Он соскучился по рулю, по ощущению контроля над машиной, по запаху бензина и масла, по дороге, по ветру из открытого окна. В Москве, правда, езда была сложным, почти самоубийственным делом, но Ибрахиму нравилась непрестанная игра движения: скакание из полосы в полосу, выискивание дырок в потоке машин и ощущение хоть малой, но победы, если ты оказался впереди иномарки, что не успела или побоялась втиснуться в наметившийся проем между нетерпеливым московским автотранспортом. Он снова сидел за рулем: все вернулось на круги своя.
Даже московские пробки нравились Ибрахиму: он мог слушать каввали.
каввали – суфийское пение мужские голоса тянут звук в разных тональностях вьются змейками струйками гашишного дыма под жалобу индийской гармоники хлопанье в ладоши и гулкий ритм табла – большого индийского цилиндрического барабана – та-та-та та-та-та та-та та-та та-та-та вибрация голосов и инструментов совпадает звучит в унисон как марширующая колонна на мосту – если не сбить ногу мост рухнет но в каввали это и нужно – мост должен рухнуть и потом или вниз или вверх к небесам – состояние ваджд – особое состояние экстаза транса когда ощущаешь единение с аллахом ключ к небытию
Ибрахим надеялся достигнуть ваджд и оттого, ожидая пассажиров, слушал каввали – он привез в Москву шесть кассет, чуть раскачиваясь и подпевая вслед звукам высокого, с хрипотцой, голоса великого Нусрата Фатеха Али Хана, исполняющего кафи Султана Баху из пенджабских суфиев.
Кафи, признаться, не был его любимым жанром каввали; Ибрахим больше любил газели с их мистикой, с их намеком на любовный подтекст, с их скрытым суфийским смыслом, что нужно разгадать, как нужно разгадать взгляд девушки из-под платка – зовет она тебя глазами или просто случайно на тебя посмотрела. Возможно, впрочем, Ибрахим любил газели потому, что они большей частью исполнялись на родном ему фарси и оттого были понятнее, чем ваи или кафи, исполняемые на урду. А, может, просто потому, что Ибрахим Гафуров был молод и все еще искал в жизни любовь и тайну. Теперь, однако, мы никогда не узнаем истинных причин.
И вот почему.
Ибрахим глядел на поток людей, выливавшийся из шести дверей вокзала, и они казались ему большой жадной гусеницей. “Почему эти люди так похожи на гусеницу? – думал Ибрахим. – Почему они сливаются в одну длинную гусеницу и перестают быть людьми?” Где-то – среди ста миллиардов клеток его мозга – мелькнула верткой змейкой мысль, что дагестанец Гаджи продал ему дурной гашиш, превращающий людей в гигантскую гусеницу, мелькнула – и пропала, уползла, оставив после себя лишь блеск чешуи – память о чем-то мимолетном и скользком.
Ибрахим продолжал смотреть на пассажиров, сошедших с поезда № 269А, следовавшего из Санкт-Петербурга через Москву в Севастополь (все три, кстати, города-герои), с любопытством отмечая, как выползшая из вокзала гусеница разваливается на отдельных людей, озирающихся в поисках нужного направления и соответствующих транспортных средств. Тут бы Ибрахиму и почуять беду, уехать подальше, попроситься обратно в палатку к Бехруз-амаку, засесть среди коробок с чипсами, картонок с кока-колой и ящиков с пивом, ан нет: Ибрахим Гафуров остался на месте, надеясь на пассажиров с “севастопольского” поезда, пришедшего, кстати, в тот теплый майский день ровно по расписанию – в 13:29. Редкий случай. Как и все, что случилось в тот день.
Ибрахим следил за покидающей вокзал толпой и не заметил, как у его “шестерки” возникли двое странного вида: один пониже, толстенький, в кумачовой, длинной, ниже бедер, косоворотке и плисовых шароварах, закатанных до середины голеней. Поверх косоворотки толстенький надел что-то среднее между женским лифом и коротенькой жилеткой лилового цвета на белых кнопках. Он был обут в кокетливые пушистые тапочки на невысоком каблучке с острым носком – на босу ногу. На голове сидел чуть съехавший набок детский бумажный колпак на врезающейся в подбородок резинке. На колпаке нарисованы клоуны с накрашенными щеками. Если присмотреться, можно было увидеть, что клоуны двигаются, хлопают накрашенными ресницами, томно прикрывая глаза, и фальшиво улыбаются жирными ртами. Но кто, скажите, кто присматривается к нарисованным клоунам?
Второй, высокий, был, несмотря на теплый день, одет в длинное серое пальто, серый шарф и серую в мелкую клетку кепку, в руке – серая трость с набалдашником в форме детской юлы. Высокий смотрел на часы башни Ленинградского вокзала. Он потер набалдашник-юлу, и стрелки часов скакнули на пять минут назад. Высокий посмотрел наверх и одобрительно кивнул московскому солнцу.
– Свободен, командир? – улыбаясь, спросил толстенький. – Вот и хорошо, – подтвердил он самому себе, не дожидаясь ответа, и полез на переднее сиденье. Высокий молча сел на заднее, поставив трость между длинных ног в серых брюках.
“Как я их не увидел? – удивлялся Ибрахим. – Заслушался. – Он выключил магнитофон. – Должно быть, сунулись к такси, узнали тариф и пошли к частникам”. Вслух он сказал, стараясь ясно произносить русские слова:
– Из Питера? На час двадцать девять который? Который Севастополь идет?
– На час двадцать девять? Поезд на Севастополь? – переспросил толстенький. Задумался: – Пожалуй, что на нем. Скорее всего на нем, хотя, признаюсь, не могу, не могу, знаете ли, утверждать: мы с коллегой сошли в Москве, а куда отправится этот поезд – кто знает? Но абсолютно точно, что из Питера. Год, правда, был другой, но город – город тот же. Так что из Питера. Могу поручиться. Не так ли, друг мой Магог?
– Можно и поручиться, – согласился Магог. – А потом отказаться от своих слов. Если нужно.
Ибрахим не совсем понял, но решил не переспрашивать. Он старался не коситься на бумажный колпак, чтобы не показаться невежливым; и не такое видел в Москве за три года.
– Вам куда поезжать? – спросил Ибрахим. – Улиц какой?
– Какой улиц? – обрадовался толстенький (это, надобно признаться, был Гог). – Понимаю, понимаю, дорогой кормчий, – вы ведь наш кормчий, не так ли? – и, поверьте, ценю ваше новаторство в согласовании родов: улиц какой. О, грамматическая смелость! О, свобода языкового волеизъявления! Бурлюк и Крученых позавидовали бы, доведись им услышать.
Ибрахим повернулся к Гогу, думая, что, если будет видеть говорящего, лучше поймет. И сразу пожалел, потому что при виде лица пассажира у Ибрахима внутри будто плеснули холодным, которое принялось тяжело ворочаться и мутить сознание.
Нос толстенького, словно испугавшись взгляда Ибрахима, сполз к левому уху, а глаза забежали высоко на лоб, пытаясь спрятаться под бумажный колпак с мигающими клоунами. Верхняя и нижняя губа Гога менялись местами, будто играли в чехарду. “Гаджи, собака, что-то в гашиш подсыпал, – решил Ибрахим. – Больше сегодня курить нельзя”. Он тряхнул головой и на секунду закрыл глаза. Открыл и решил смотреть только вперед.
– Куда же мы поедем? – продолжал Гог. – Раз уж мы начинаем наше путешествие по Первопрестольной от бывшего и, возможно, будущего Николаевского вокзала, не устроить ли нам тур имени Александра Логиновича Торлецкого, который его построил? Посетим, так сказать, памятные места, связанные с его светлым именем? Если, конечно, друг Магог, – обернулся он к высокому на заднем сиденье, – у вас не имеется возражений?
– Отнюдь, – отозвался невозмутимый Магог. – Можно и тур имени Торлецкого. Отменная был сволочь покойный.
– Ах, дражайший вы мой… – Гог прижал пухленькие ручки к кумачовой груди, словно пытаясь защитить свои хорошие воспоминания о Торлецком. – К чему, к чему подобная резкость в суждениях?! Ну, крал человек, а кто без греха? Кто бы мог сказать себе “нет”, когда казна определила на строительство бюджет в полтора миллиона рублей серебром, то есть, по нынешним меркам, миллиардов так около двадцати североамериканских долларов? Вот Александр Логинович бюджет и освоил. Кое-что, конечно, – а как без того? – прилипло к рукам, но ведь все же построили? Построили? И до сих пор, – Гог обвел рукой в широком красном рукаве Комсомольскую площадь, призывая слушателей удостовериться в правоте его утверждения, – до сих самых пор, заметьте, стоит и работает.