Верочка провела ладонями по лицу, они сразу стали мокрыми, а на подушечках пальцев налипли голубые, белые, лиловые лепестки, какой-то мусор, паутинки. Она быстро глянула на противного кузена, ведь он занимался теми же глупостями, но на его крупном, крепко загорелом лице уже не было ни росинки, ни соринки. Когда только он успел вытереться?..
У Верочки было короткое дыхание, при малейшем волнении ей не хватало воздуха.
— Прошу вас!.. Это глупое ребячество… Вы злой!.. Вам бы только выставить человека в смешном виде!
— Господь с вами, Психопатушка! — сказал Рахманинов с поразившей Верочку мягкостью, почти нежностью. — Конечно, я никому ни слова… раз вы не хотите, — в голосе опять появились лукавые нотки, но добрые, необидные. — И что тут такого? Бедная девочка проголодалась и решила немного попастись. Ну, ну, не буду… Ого, Ивашка побежал к колоколу. Скорее домой, не то вы пропали.
— А вы?
— За мной не очень следят. Мне только нельзя появляться в женском монастыре, как прозвали ваш флигель, и принимать у себя дам… Наташу, например. Нет, не вашу ослепительную сестрицу — разве удостоит она посещением странствующего музыканта? — а «девку Наталку, черну, как галку, худу, как палку». Тут сразу громы и молнии…
Он еще что-то говорил, но Верочка уже не слышала. Со всех ног мчалась она к дому и успела достичь крыльца, прежде чем дворовый мальчик Ивашка ударил в било, и проскользнуть в спальню.
Рахманинов стоял, задумчиво перебирая кисти сирени. И тут он услышал «побудку». Он вздохнул. Ивашка то ли из ухарства, то ли — избыточного старания, то ли — хулиганства не ограничился двумя-тремя ударами, а принялся колошматить в било, рождая нечто вроде всполошного звона. Музыка, как и запахи, обладает свойством властно пробуждать воспоминания.
Из тумана далеких детских дней выплыл зеленый и ромашковый двор новгородской церкви Федора Стратилата.
— А не боисси? — спросил маленького Сергея востроглазый старик в чуйке и большом картузе — звонарь Яков Прохорович.
— Чего бояться-то? — Сергей тянул старичка за рукав. — Идем, Прохорыч, ты же обещал!..
— А генеральша не заругается? — подначивал барчука старик.
— Бабушка разрешила, — уверенно соврал мальчик. — Она добрая! — это прозвучало искренне.
— Ну, коли так, идем…
Медленно поднимались на колокольню крошечный старичок и длинновязый, почти в рост с ним, барчонок, крутоваты были старые, обшарпанные ступеньки для их ног. Но все-таки осилили и стали на самой верхотуре, откуда далеко открывался новгородский простор с золотоглавым детинцем, храмами, теремами, торговыми рядами, с лентой Волхова и свинцовым пятном Ильменя, с полями в темном лесном обводе. Вокруг колокольни вились ласточки, подлетая так близко, что их можно было коснуться рукой.
Подобрав веревочки малых колоколов, звонарь заиграл что-то нежное, пленительное, мгновенно очаровавшее душу мальчика. С этого дня поднебесная музыка стала для него голосом России. Лишь колоколам дано одолевать пустынность пространств, все остальные голоса: застольная песня, зов пастушьего рожка, жалоба жалейки — расходуются у места своего рождения. А потом звонарь стал называть ему медных гигантов: вечевой — народ на сходку созывает; набатный — когда пожар или иное лихо, а вот благовестные колокола… полиелейные… А вот слушай красный усладительный звон. Но вместо звона, до них долетел с земли разгневанный голос генеральши Бутаковой.
— Бабушка кличут, поди, гневаются, — произнес звонарь с притворным испугом. — Ох, и нагорит нам, барчук!..
Но Сережа всерьез побаивался бабушки, он через две ступеньки кубарем покатился вниз, а увидев не просто гневное, но искаженное болью, яростью, горем лицо, совсем пал духом и тут же предал своего вожа:
— Бабушка, это все Прохорыч!..
— Во-первых, не лги, это гадость, а во-вторых, собирайся!.. — чужим, незнакомым, свирепым и вместе — жалким голосом приказала бабушка.
— Куда собираться? — захныкал Сергей. — Мне не хочется домой.
— Об Онеге забудь. Нет больше родительского дома! — тем же пугающим голосом сказала бабушка. — Поедешь в Петербург.
— А что с ней… с Онегой? — растерянно спросил мальчик.
И тут вся, годами скапливаемая ненависть старой генеральши к тому, кого она не без основания считала источником горя своей дочери, выплеснулась наружу:
— С молотка пошла… Разорил вас, аспид!.. По миру пустил!..
— Кто, бабушка?..
— Кто, кто!.. Отец твой непутевый, кто ж еще!.. Не должно тебе такое слышать, да от правды не уйдешь. Лучше я тебе сама скажу, чем чужие люди. Три имения прожил, а нынче и последнее за долги отобрали. Все приданое в распыл пустил… Идем собираться, горький ты мой. Нету у тебя больше родного дома. Будешь по чужим людям мыкаться…
Сережа хотел заплакать, но тут с высоты ударили колокола к поздней обедне, он поднял голову, и слезы остались в глазах, не пролились.
Он часто вспоминал об этом дне, изменившем всю его жизнь, обреченную отныне, как и предсказывала бабушка, на бездомность, но слабая боль, рождавшаяся в нем, мгновенно вытеснялась чудом колокольного звона, который он услышал тогда не только ухом, но и сердцем. И когда погасло видение, глаза юного Рахманинова остались сухи, лишь странная, будто заблудившаяся улыбка чуть натянула полные губы большого, красиво очерченного рта.
Слабый всполох, произведенный детскими руками Ивана, пробудил усадьбу. Распахивались окна, двери балконов и террас и в главном здании, и во флигельках. Выглянула из окна спальни старшая сестра Верочки, красивая и совсем взрослая Татуша, она же Тунечка, она же Ментор — прозвище, данное ей Рахманиновым; в соседнем окне мелькнула другая сестра Людмила — «Цуккина», по Рахманинову, — за увлечение балетом; вышел на балкон высокий, светловолосый и светлоокий, какой-то весь победительный Александр Ильич Зилоти и, увидев прелестных девушек в окнах, принялся посылать им воздушные поцелуи, что очень не понравилось его крупнотелой супруге Вере Павловне, урожденной Третьяковой. Зилоти был вынужден вернуться в комнаты, откуда тотчас послышались звуки бетховенской «Ярости из-за потерянного гроша».
Появились на маленьких балконах две весьма зрелые дамы, уже готовые к выходу, несмотря на ранний час: госпожи Сатина и Скалон, и любезно, чуть чопорно приветствовали одна другую; с полотенцем через плечо выскочил всклокоченный гимназист Сережа Сатин и помчался к пруду; появилась девочка лет тринадцати — четырнадцати, большеглазая, смуглая, с чуть надутым ртом Наташа Сатина, а за ней — ее молоденькая прислужница-товарка Марина, высокая и удивительно стройная, с золотыми косами, заложенными короной.
Наташа увидела Рахманинова, покинувшего наконец свое убежище, и что-то сказала Марине. Та свесилась через перила балкона и крикнула:
— Сергей Васильич!
И тут же обе девочки скрылись с придушенным смехом в комнате.
Выведенный из задумчивости, Рахманинов растерянно вскинул глаза и обнаружил Татушу, глядевшую из-под руки, против солнца, в какую-то свою даль. Он подпрыгнул и кинул ей ветку сирени.
С неожиданной в ее крупном, спелом теле ловкостью поймав ветку, Татуша поднесла ее к носу и величественно поклонилась дарителю. Он ответил комически-церемонным поклоном.
Все это видела успевшая вернуться в свою комнату Верочка и от досады разорвала зубами батистовый платочек. Она не понимала человеческого непостоянства: только что кузен был так нежен с ней, и вот уже он дарит сирень ее роскошной самоуверенной сестре.
Лев Толстой писал, что в доме, где много молодежи, царит атмосфера влюбленности. Ивановка не являла собой исключения — все постоянно в кого-то влюблялись, но ведь и мимолетное чувство может обернуться роком.
Так начинался очередной усадебный день того лета, которое, быть может, было самым счастливым в жизни Рахманинова…
Госпожа Скалон — пышная шляпа, пестренький зонтик от солнца — придирчиво расспрашивала дочь:
— Ты приняла лекарство?
— Приняла, приняла! — нетерпеливо ответила Верочка.
— Достаточно сказать один раз — я не глухая.
— Зато я, кажется, оглохну от этой музыки, — ничуть не смущенная замечанием, отозвалась дочь.
Воздух над усадьбой буквально сотрясался от неистовых музыкальных упражнений Зилоти, продолжавшего гневаться из-за потерянного гроша; в этих раскатах тонули неуверенные аккорды из флигелька Рахманинова.
— А если я предложу Александру Ильичу гривенник, — сказала Верочка, — он перестанет гневаться из-за полушки?
— Верочка! — притворно возмутилась госпожа Скалон.
— Можно я пойду на пруд?
— В такую жару? Ты с ума сошла. Помни о своем сердечке. И не стой на солнце, — и госпожа Скалон удалилась.