и в биологическом смысле, тогда как для ориенталистских дисциплин семитские языки были по меньшей мере стабильной формой культурного упадка. Наконец, семитские языки были первым творением Ренана, выдумкой, созданной им в филологической лаборатории, чтобы он смог понять собственное место в обществе и свое призвание. Мы ни в коем случае не должны упускать из виду, что для эго Ренана семитские языки были символом европейского (и, следовательно, его собственного) господства над Востоком и над его эпохой.
Таким образом, как часть Востока семитские языки были не вполне естественным объектом – каким, например, были разные виды обезьян, – и не полностью неестественным или божественным объектом, как это когда-то считалось. Скорее, семитские языки занимали промежуточное положение, признанные во всей своей странности (понятие нормы определялось через индоевропейские языки) и воспринимаемые как эксцентрический, квазимонструозный феномен, отчасти потому, что местом их пребывания и изучения были библиотеки, лаборатории и музеи. В своем трактате Ренан перенял тон и метод изложения, позволяющие извлечь максимум из книжной учености и естественного наблюдения, в том виде как его практиковали такие исследователи, как Кювье и Жоффруа Сент-Илер, отец и сын[574]. Это существенное стилистическое достижение, поскольку оно позволило Ренану в качестве концептуальной базы понимания языка использовать не первобытность и не божественное откровение, а библиотеку наравне с музеем, где результаты лабораторных наблюдений экспонируются в целях изучения и преподавания[575]. Всюду Ренан рассматривает обычные человеческие факты – язык, историю, культуру, разум, воображение – как преобразованные в нечто иное, как нечто со странными отклонениями, потому что речь идет о семитах, восточных народах, которые могут быть подвергнуты лабораторному анализу. Так, семиты – это ярые монотеисты, не создавшие ни мифологии, ни искусства, ни торговли, ни цивилизации, их ум ограничен и негибок, в целом они представляют собой «неизменное сочетание человеческой природы»[576], [577]. В то же время Ренан хочет быть понятым: он говорит о прообразе, не о реальном семитском типе существующим в реальности (тем не менее во многих своих произведениях он нарушил и этот принцип, рассуждая о современных евреях и мусульманах в совершенно лишенном научной беспристрастности духе)[578]. Итак, с одной стороны, человек становится образцом своего вида, а с другой – оглашается компаративное суждение, согласно которому образец вида остается таковым и становится предметом филологического, научного изучения.
На страницах труда «Общая история и сравнительная система семитских языков» повсеместно встречаются размышления о связях между лингвистикой и анатомией и – что для Ренана не менее важно – замечания о том, как эти связи могут быть использованы для истории человечества (les sciences historiques). Но сначала следует изучить связи скрытые. Мне кажется, не будет преувеличением сказать, что типичная страница ориенталистской «Общей истории» Ренана была типографически и структурно выстроена с прицелом на сходство со страницами компаративной философской анатомии в стиле Кювье или Жоффруа Сент-Илера. Подразумевается, что и лингвисты, и анатомы рассуждают о вещах, непосредственно не доступных или не наблюдаемых в природе; скелет и детальные очертания мышц, равно как и парадигмы, созданные лингвистами на основе чисто гипотетического существования протосемитского или протоиндоевропейского языков, являются результатами работы в лаборатории и в библиотеке. Текст труда по лингвистике или анатомии в общем имеет такое же отношение к природе (или действительности), как и музейный экспонат – образец млекопитающего или некоего органа. И на страницах, и в музее приходится иметь дело с искажающим преувеличением, так же, как и во многих восточных фрагментах Саси, цель которого – продемонстрировать отношения между наукой (или ученым) и объектом, а не между объектом и природой. Возьмите любую страницу Ренана, где он пишет об арабском, древнееврейском, арамейском или протосемитском языках, и вы найдете там власть, с помощью которой авторитет филолога-ориенталиста по собственной прихоти извлекает из библиотеки примеры человеческой речи и размещает их в окружении учтивой европейской прозы, указывающей на дефекты, достоинства, варварство и изъяны языка, народа и цивилизации. Тональность и грамматическое время представленного почти всегда распределены в актуальном настоящем, так что создается впечатление педагогической демонстрации, во время которой гуманитарий-ученый предстает перед нами на лекционной кафедре или за лабораторным столом, создавая, очерчивая и оценивая рассматриваемый материал.
Это беспрестанное намерение Ренана передать ощущение происходящей именно сейчас демонстрации усиливается, когда он прямо замечает, что анатомия оперирует устойчивыми и видимыми признаками для причисления объектов к классам, а в лингвистике этого нет[579]. Поэтому филологу необходимо определенным образом приводить лингвистический факт в соответствие с историческим периодом – отсюда возможность классификации. Тем не менее, как часто повторял Ренан, языковая темпоральность и история полны лакун, огромных разрывов, гипотетических периодов. Поэтому лингвистические события происходят в нелинейном и в значительной мере дискретном временном измерении, которое контролируется лингвистом – и весьма определенным способом. Этот способ, как демонстрирует весь трактат Ренана о семитской ветви восточных языков, – сравнение: индоевропейская группа языков принимается за живую, органическую норму, в то время как семитские восточные языки рассматриваются как неорганические[580]. Время преобразуется в пространство сравнительной классификации, которая в основе своей опирается на жесткую бинарную оппозицию между органическими и неорганическими языками. Таким образом, с одной стороны, существует органический, биологически генеративный процесс, представленный индоевропейскими языками, и неорганический, по сути не регенеративный процесс, воплощенный в семитских языках: самое главное, Ренан абсолютно ясно дает понять, что такое высокомерное суждение филолог-ориенталист выносит в своей лаборатории, поскольку различения такого рода, которые делает он, недоступны никому, кроме подготовленного профессионала. (Следовательно, мы отказываемся допускать, что семитские языки обладают способностью к самостоятельной регенерации, даже если и признаем, что они подчиняются необходимости – более, чем любые другие плоды человеческого сознания, – изменяться или претерпевать последовательные модификации[581].)
Но даже за этой радикальной оппозицией в сознании Ренана стоит еще одна, и на протяжении нескольких страниц первой главы пятой книги он довольно откровенно разъясняет ее читателю. Это происходит тогда, когда он представляет взгляды Сент-Илера на «деградацию типов»[582]. И хотя Ренан не указывает, на кого именно из Сент-Илеров он ссылается, источник вполне ясен. Оба они – и Этьен Сент-Илер, и его сын Изидор – снискали в биологии исключительную славу и влияние, в особенности среди образованных интеллектуалов Франции в первой половине XIX столетия. Этьен, как мы помним, был участником наполеоновской экспедиции, а Бальзак посвятил ему важный раздел предисловия к «Человеческой комедии». Имеется множество свидетельств того, что труды и отца, и сына читал и использовал в своих работах Флобер[583]. Однако Этьен и Изидор не только наследовали традиции «романтической» биологии, к