– Я объясню, только ответь сначала, где твой нож? – Мещерский не забыл еще тот свой самый главный вопрос.
– Нет, нет его больше. Выбросил. Вот дом наш старый ездил смотреть, там и бросил.
– Правда?
– Тебе что – здоровьем поклясться?
– Лучше памятью сестры.
Фома понурился.
– Ты же мог убить тогда Либлинга. – Мещерский покачал головой. – Тебя бы посадили, а между тем…
– Что? Ну что?
– Я вот с этой девчонкой говорил там, на улице, а думал о том, что мне Самолетов перед этим поведал. – Мещерский вздохнул. – Он сказал: в городе всех поразило, что Куприянова умерла почти сразу после того, как вы оба – Либлинг и ты – появились здесь. И еще он обмолвился об одной вещи: мол, убийца твоей сестры до сих пор не наказан, отсюда и все беды, в том числе и вся здешняя мистика. Но знаешь, не только мистика, но и реальность. Он на реальность сильно напирал. А реальность в том, что в городе произошло убийство. И молва сразу же прочно связала его, пусть и по неким совершенно фантастическим потусторонним мотивам, с тем прошлым убийством.
– А Самолетов тут при чем?
– Самолетов… А тебе не показалось странным, что единственный свидетель убийства твоей сестры – тот самый Полуэктов, который мог опознать убийцу, – вдруг погиб при таких странных обстоятельствах? Разве не логично было бы предположить, что ему помогли умереть, чтобы он никогда уже не давал никаких показаний?
– Но Германа не было уже тогда в городе.
– Германа не было, правильно. А что, если твою сестру убил не он? Подожди, подожди, только не выступай, я это просто в качестве версии предполагаю. Что, если Полуэктов сначала солгал следователю, опознав его, а потом уже сказал правду? Ведь он же показал потом, что за твоей сестрой там, в парке, шел не Герман, а кто-то другой.
– Кто – другой? Ванька, что ли, Самолетов?
– Между прочим, он сам мне сказал: «А вы такой байки городской, что это я, мол, повесил Полуэктова на карусели, еще про меня тут не слышали?»
– Он что – бухой был?
– Он был трезвый и подозрительно общительный. Потом, правда, помрачнел, когда увидел возле салона Либлинга и эту Киру. Кажется, он к ней неравнодушен, и даже очень. Ведь только что мы видели, как он ее, а? Словно ревнивый муж.
– Чушь все это. Весь город с самого начала тогда знал, что Ирму убил Герман, – упрямо повторил Фома. – И вообще… Если хочешь знать, Ванька из всех них был всегда самый порядочный. И простой.
– Простой столько денег не нажил бы, Фома, в такие ударные сроки. Значит, не так уж он и прост.
– Кира ведь тебе сказала, что все на ее глазах произошло. Полуэктов сам был во всем виноват. Это был несчастный случай. Самолетов тут ни при чем. Она же сказала тебе.
– И я бы ей поверил, не будь той сцены на улице, свидетелями которой мы стали. Она могла нам и солгать ради него.
– Нет, все это полный бред.
– Возможно, – Мещерский согласился легко. Он и сам не был ни в чем уверен. Он просто строил логические конструкции. А чем было еще заняться во время «конца света»?
– Ну хорошо, а какое отношение ко всему этому может иметь смерть Наташки Куприяновой? – спросил Фома, помолчав.
– Если отбросить в сторону всю здешнюю мистику, то связь только в том, что она умерла, когда вы оба вернулись в город. И еще в том, что она, как ты говорил, всех вас знала – твою сестру и…
– Кира сказала, она кому-то звонила из их салона. А когда же это было?
– Когда мы все на улицу высыпали на Либлинга любоваться. Заметь, Куприянова затеяла всю эту неразбериху, прибежала, закричала: «Он вернулся!»
– Она Касе спешила доложить.
Мещерский снова услышал прежнее «домашнее» имя Кассиопеи. Фома, назвав свою прежнюю любовь, запил горький вкус ее имени «Столичной».
– А мне показалось, что Куприянова не столько ей сообщала, сколько… Шубиной, которая приехала с нами.
– Шубина чужая в городе. Севка ее откуда-то привез. Красивая, деловая, такая баба ему и нужна была. А с Натахой Куприяновой у них все равно бы ни черта не вышло.
– Во время осмотра магазина все вещи Куприяновой были целы, не был найден только ее мобильный телефон.
– Ну так что?
– А вот и я думаю, что бы это значило.
– Она его раньше потерять могла, могла и пропить. Она, по слухам, позволяла себе. – Фома щелкнул себя по горлу. – Знаешь, что-то я тебя не пойму, Сережка. Ты… как бы это сказать… ты хочешь дознаться, кто все это сделал? Так я тебе и так скажу – это он сделал, больше некому.
– Но зачем Либлингу вот так сразу нужно было убивать Куприянову?
– Да потому что он маньяк, я в сотый раз тебе повторяю. Прирожденный маньяк и убийца. Прижало – и убил…
– А ты не хотел бы поговорить с ним?
– Я? – Фома аж привстал. – Да ты ж в «Чайке» сам у меня как гиря на руке повис, если бы не ты, то я давно бы уж с ним, гадом…
– Ну да, ты бы с ним разобрался по полной. При помощи ножа. А если разбираться погодить, а? Сначала просто поговорить?
– А я разве с ним там, в «Чайке», не разговаривал? Что он мне ответил?
Мещерский помнил. Герман Либлинг сравнил сестру Фомы с крысой.
Белая крыса на ступеньках…
Скомканная бумага…
Блюдце…
На белом фарфоровом блюдце бармен подал им счет здесь, в баре погрузившегося во мрак кинотеатра. Мещерский смотрел на белый диск.
– И все-таки стоит поговорить с Германом. Хотя бы попытаться. Он ведь тоже зачем-то вернулся сюда, в город. Тебе разве не хотелось бы узнать зачем?
Фома покачал головой. Лицо его ожесточилось.
– А что, если все-таки покойный свидетель Полуэктов тогда отказался от своих показаний насчет него вовсе не потому, что его деньгами замазали? – продолжал Мещерский. – Может, он действительно ошибся тогда сгоряча, а потом пытался исправить свою ошибку? А вдруг он и правда видел тогда, в парке, кого-то другого?
– Почему тебе так хочется уверить меня в том, что это не Герман убил?
– Мне ничего не хочется, просто я пытаюсь…
– Все дело в том, что он тебе понравился, – сказал Фома. – Сильное он производит впечатление, правда? Никогда по виду не скажешь, что такой вот может… А он все может, все, что угодно, и даже хуже, ясно тебе? Мне ли это не знать?
Мещерский едва не ответил: «Конечно, ведь вы были такими друзьями когда-то», но вовремя прикусил язык.
Не было света в тот вечер и в квартире Шубиных. Всеволод Шубин приехал домой из администрации поздно. Он охрип от ругани по телефону с дирекцией энергоподстанции – там уверяли, что «устраняют последствия аварии, но электричество дадут не раньше утра». В спальне на столике рядом с супружеской кроватью горела «походная» лампа, еще в оные времена купленная Юлией Шубиной в немецком супермаркете в областном центре. Сама Юлия сидела возле этого единственного источника света с таким видом, словно она поддерживает священный огонь. Шубин, не раздеваясь, прошел в спальню и выложил на подушку фотографии – те самые.
– Вот, взгляни.
Она взглянула.
– Это… о боже… я тебе все объясню, Сева. Я все хотела тебе об этом сказать, но не знала, как ты это воспримешь. Я все тебе объясню. Это все началось почти случайно, как игра, как развлечение, а потом… А кто же это нас снимал там? Какие же мы… какие у нас тут жуткие лица…
– Объяснишь все потом. – Шубин сел рядом с ней. – Лучше скажи мне, как ты себя чувствуешь.
– Хорошо. Я в полном порядке.
– Я вот что подумал, Юля. Может, тебе стоит куда-нибудь поехать сейчас? Отдохнуть? Можно за границу – ты вот все в Грецию хотела, помнишь?
– В Грецию мы с тобой в отпуск собирались вместе. – Юлия держала фото. – Ты правда не хочешь, чтобы я тебе объяснила?
– В отпуск, видимо, в ближайшее время мне уйти не удастся. – Шубин, казалось, не обратил внимания на ее вопрос. – А тебе надо отдохнуть, я очень беспокоюсь за тебя, Юля. Ты единственный и самый родной мой человек, и я просто не могу не думать о том, как ты…
– Как мы, – поправила Юлия, – как ты, да я, да мы с тобой… Ах, Севка… Эти фотки, кем бы они там ни были сделаны, – мерзость. А то, что было там, в салоне, – это просто наша бабья дурость. Ах, какая же дурость, блажь… Только теперь я это поняла. Но все это теперь уже не имеет ровно никакого значения, потому что… Одним словом, теперь все уже в прошлом, Сева. А уехать я не могу. Без тебя не могу. Я не хочу, я просто не должна расставаться с тобой сейчас.
Шубин вздохнул и обнял ее за плечи.
– Свет скоро дадут? – шепнула она, прижимаясь к нему щекой.
– Не знаю.
– Мэр города и не знаешь?
А на другом конце города, в темном доме за высоким забором, при карманном фонарике на кухне было совсем другое «светопредставление» и совсем другой супружеский разговор. Илья Ильич Костоглазов, явившийся домой со службы тоже поздно, потрясал этим самым зажатым в кулаке фонариком, направляя его то в лицо жены Марины Андреевны, то на разбросанные веером по столешнице фотографии.