что в своем произведении Борунь допустил сохранение в коммунистическом будущем римского папы. Для советского читателя это выглядело просто этнографическим казусом, а вот для польской власти католицизм был реальным противником, и поэтому повесть Боруня она посчитала идеологической диверсией, направленной на убеждение читателей в прочности папского престола. С другой стороны, в Польше вышел без купюр роман «Солярис» со всеми рассуждениями об ущербном Боге, исключенными из советского издания 1962 года. Роман же 1968 года «Глас Господа» в СССР шел под названием «Глас неба». То есть советская цензура боролась не с учреждениями, а с самой религией.
Когда в ноябре 1957 году делегация польских писателей посетила Советский Союз, ее членам пришлось выслушать немало нареканий на недопустимые вольности, хотя в делегацию входили, естественно, совсем не оппозиционеры, а проверенные люди, к примеру: поэтесса и переводчица Горького и Леонова Анна Каменьская; переводчик Пушкина, Маяковского и Бабеля Северин Полляк; переводчик Тараса Шевченко Ежи Енджеевич; сатирик и бывший худрук двух театров в Варшавском гетто Ежи Юрандот; наконец, всегда лояльный режиму Ян Бжехва и т. д. Но стоило им попасть в Союз писателей СССР, как началось: «В. Друзин спросил, почему советская поэзия представлена в журнале „Опинье“ (возглавляемом С. Полляком. – В. В.) именами Пастернака и Цветаевой, Мартынова и Слуцкого, а проза – прозой Яшина, Нагибина, а также романом Пастернака, не известными советским читателям <…> К. Симонов заявил, что первый номер журнала „Опинье“ является программным, это „знамя“, направление журнала. И если в журнале такие имена, как О. Мандельштам, „поэт, внутренне эмигрировавший от всего, что мы делали в течение 40 лет“, М. Цветаева и др., на первом месте, это носит характер специального выбора, и в этом смысле содержание журнала вызывает беспокойство <…> В. Смирнов говорил о полезности откровенного разговора, об ошибочности ряда публикаций в журнале „Опинье“, печатавшем все самое слабое и ошибочное, что было в советской литературе, преподнося это как последнее достижение советской литературы. А. Сурков говорил, что в журнале „Опинье“ отразились настроения меньшинства, настроения переоценки культурных ценностей; об ошибочности публикации глав такого антиоктябрьского романа, как „Доктор Живаго“ и др.» Досталось полякам и за интервью Слонимского японской прессе во время конгресса Пен-клубов в Токио. С разъяснением выступил генеральный секретарь польского Пен-клуба и глава Общества бывших узников концлагерей Михал Русинек: «Он сказал, что во время конгресса пен-клубов в Токио Слонимский не сказал ни одного плохого слова о советской литературе. Он был единственным оратором на конгрессе, который говорил о Китае, вносящем свой вклад в мировую культуру. По вопросу об исключении венгерского Пен-клуба мы со Слонимским выступили против, за сохранение единства. Нас поддержали, председатель согласился с нами, венгерские коллеги были оставлены. Я не знаю интервью Слонимского, но он говорил, что японцы все неправильно напечатали. Слонимский – прогрессивный человек и социалист». В Ленинграде и Киеве встречи с тамошними писателями прошли без эксцессов, но стоило полякам вернуться в Москву и откликнуться на приглашение «Литературной газеты», как опять посыпались претензии: «М. Алексеев сказал, что за рубежом плохо знают советскую поэзию, свидетельством чего отчасти является первый номер журнала „Опинье“ <…> После вопроса Б. Леонтьева, не обижался ли он на статью в „Литературной газете“, С. Полляк ответил: „Мы не обижаемся, а благодарим. После вашей статьи весь тираж разошелся за два дня“ <…> Когда зашла речь о готовящемся польском издании романа Дудинцева „Не хлебом единым“, Б. Леонтьев заявил, что этот роман в Польше издавать не следует, так как он принесет много вреда. „Мы прожили при советской власти 40 лет, а вы при социализме – 10“, – сказал Б. Леонтьев. На основании весьма кратких замечаний Полляка о выходящей вскоре в Польше „Антологии советской поэзии“ Б. Леонтьев высказал суждение, что эта книга будет плохой. Искреннее недоумение присутствующих вызвали его реплики после каждой произносимой фамилии переводимого автора: Брюсова, Блока и т. д.: „Старо, старо“»[421].
Тем временем в Иностранной комиссии Союза писателей СССР заметили творчество Лема. В июне 1957 года, обсуждая новинки польской литературы, докладчик (некий Мельников) вдруг сам поднял эту тему, хотя речь шла совсем о другом авторе: «На днях я закончил чтение „Астронавтов“ Лемма (так в тексте. – В. В.). И мне хотелось бы услышать ваше мнение. Я не читал другой его книги, говорят, что эта книга выпадает из общего творчества Лемма, потому что он из инопланетных пространств возвращается на Землю. Я прочитал его „Астронавты“ и „Облако Магеллана“. Мне кажется, Лемму нельзя отказать в том, что у него необычайно смелая мысль. „В Астронавтах“ он отправляется в путешествие на Венеру, а в „Облаке Магеллана“ – на другую планету <…> Что меня удивило неприятно в этих двух книгах, так это то, что эти две книги очень похожи одна на другую, написаны одним и тем же приемом: повествование в „Астронавтах“ ведется от имени пилота ракеты, который отправляется на Венеру, а в „Облаке Магеллана“ – от имени врача. Причем описание полета довольно однообразное. Нельзя отказать автору в том, что Лемм хорошо знаком с техникой и медициной, он, кажется, недоучившийся врач. Но, в общем, это не тот писатель, которого надо издавать у нас. Это я говорю в связи с тем, что в нашей редакции уже была рецензия внутреннего характера, в которой он всячески превозносится»[422].
Однако Мельников оказался в меньшинстве. Уже в том же году «Астронавтов» в переводе Зинаиды Бобырь издала «Молодая гвардия». Роман Лема пришелся в СССР ко двору: журнал «Техника – молодежи» как раз публиковал советскую версию коммунистической утопии, «Туманность Андромеды» Ивана Ефремова, так что две эпические вещи вошли в резонанс. По масштабности роман Лема, конечно, уступал ефремовскому, зато превосходил его по художественности и технической прозорливости: например, Лем подробно описал бортовой суперкомпьютер, а у Ефремова цифровых машин не было вообще. Кроме того, Лем достаточно въедливо отнесся к технологическим достижениям венериан, фактически первым в соцлагере изобразив не только мир после ядерной войны, но и пресловутую «зону» с ее диковинами – то, что потом всех так поразит в «Пикнике на обочине» братьев Стругацких. В этом смысле роман Ефремова и в подметки не годился старому и уже неактуальному для самого автора произведению Лема. Однако именно «Туманность Андромеды» не только породила третью волну советской фантастики, но и получила всемирное признание. Можно предположить, что, если бы вместо «Астронавтов» на русском вышло «Магелланово облако», эта честь досталась бы ему: Лем за несколько лет до Ефремова и вообще первым в советском блоке создал полнокровное описание коммунистического общества