Меньшенин шел к сердцу своим особым путем, через плевральные полости.
Через несколько минут, когда уже был сделан разрез, наложены лигатуры на кровеносные сосуды, когда Меньшенин надсек межреберные мышцы, а потом вскрыл левую плевральную полость, Мария Сергеевна перестала ощущать неловкость от того, что работает не в своей операционной. Бригада, несмотря на то, что работала впервые в этом составе, работала слаженно.
Никому Меньшенин не говорил, какой оказалась для него предыдущая ночь. Будь он дома, он заранее распорядился бы подготовить ему труп с явлениями перикардита — и прошел бы всю операцию — от начала до конца. Здесь он не мог этого позволить себе. И только сейчас он понял весь глубокий смысл слов Скворцова. Понял, но не принял.
Анестезиолог вел наркоз так, как, может быть, можно вести самолет — на самом пределе, не глубже и не легче, чем было необходимо и чем было возможно. Он шел точно над бездной, чуть больше — и уже назад пути не будет, чуть меньше — шок, здесь, прямо на столе. В операционной стояла тишина почти непроницаемая, и она была особенно ощутимой оттого, что ритмично работал дыхательный аппарат да изредка падал на кафель инструмент.
Меньшенин ни словом не обмолвился со своим анестезиологом, ни разу не спросил про кровь — всем этим занимался сам Торпичев. Но то, как он это делал, и главное, что он делал все это вовремя, как раз и говорило о том, что между ними существовало какое-то почти невероятное понимание. «Может быть, это доверие», — подумала мельком Мария Сергеевна, но она тотчас перестала думать об этом. Меньшенин открыл сердце. Закованное в панцирь, оно едва-едва качало кровь, и даже на глаз было заметно, как плохо оно сокращается. И стоило Меньшенину сделать первый надрез перикарда, как разрез начал расходиться. Марии Сергеевне еще не приходилось такого видеть, и она вся внутренне сжалась: показалось, что сейчас произойдет катастрофа. Но ничего не случилось — только начало падать артериальное давление. И только тут она услышала голос анестезиолога — ровный и сухой, точно лишенный жизни. Этот человек не понизил тона, не дал своему голосу выразить даже встревоженности, он просто, как, наверно, всегда, проговорил: «Давление…»
— Сколько? — спросил Меньшенин.
Анестезиолог ответил и начал готовиться к внутриартериальному переливанию крови.
Местами перикард уже обызвестковался. Мария Сергеевна чувствовала под пальцами сквозь перчатки крупинки кальция.
Операция продолжалась уже больше часа. Руки Меньшенина лежали по краям раны недвижно, и сам он стоял выпрямившись и глядел прямо перед собой — ждал. И Мария Сергеевна посмотрела ему в лицо. Собственно, лицо его было закрыто маской и оставались одни глаза. И она сейчас не заметила, что они у него маленькие и сидят глубоко под бровями. Он думал, и глаза его показались Марии Сергеевне огромными, словно они занимали все лицо. Это продолжалось минуту, полторы. И все это время Меньшенин стоял, не меняя позы…
Он убрал перикард до самого устья полых вен, иссек спайки аорты и легочной артерии. Казалось, руки его, толстые, красные даже сквозь перчатки, не движутся, а они двигались — одни пальцы и крохотный, похожий на перышко, скальпель.
И снова прошел час. И снова была остановка — падало артериальное давление. Одно время грозно нарастал шок, и с ним справились. Чего это стоило Меньшенину — можно было видеть: желтый от частых стерилизаций халат на груди промок от пота, крупные капли нависли на бровях, ползли по переносице…
Мария Сергеевна сделала безотчетное движение — вытереть этот пот, и рука ее с марлевым шариком уже готова была протянуться, но Меньшенин обернулся к операционной сестре, что стояла со своим инструментальным столиком справа от него. И Мария Сергеевна поняла, что она чуть не сделала это над открытой раной. У нее даже в груди похолодело, и она подняла смятенный взор на Меньшенина.
Собственно, перикардэктомия была уже произведена. И сразу же на столе у Коли стало медленно падать венозное давление.
Мария Сергеевна нечаянно встретилась взглядом с черными сияющими и удивленными глазами сестры.
Эту операцию потом она могла вспомнить с любого мгновения и удивительно подробно, точно переживала все заново.
Запомнилось, как появился Скворцов. Он встал так, чтобы взгляд Меньшенина упал на него.
— Игнат Михалыч, — сказал Скворцов, — там пришел завкафедрой рентгенологии. Вы позволите ему присутствовать?
Меньшенин никак не мог вспомнить рентгенолога, хотя вместе с ним смотрел сердце Коли. Помнились только массивные мягкие плечи и запах «Огней Москвы».
— Ну пусть, — сказал он после паузы, во время которой уже не думал о рентгенологе.
Когда ранорасширитель открыл переднее средостение, сквозь панцирь перикарда почти не передавались толчки сердца.
— Видите? — впервые сказал Марии Сергеевне Меньшенин. — Надо освободить от спаек устья вен и аорты… И легочной артерии.
— Игнат Михалыч, — сказала она, — тут близко диафрагмальные нервы…
— Я вижу, — сказал он. — Все равно — иначе не было смысла…
Рентгенолог был уже тут. Он стоял возле столика службы крови, и лицо его, белое и полное, ничего не выражало. Он даже без холодного любопытства смотрел издали на операционную рану. И ждал. Мария Сергеевна поняла, чего он ждет — материала для диссертации.
Вся операция продолжалась три часа сорок минут. Но когда был наложен последний шов и когда Меньшенин выпрямился и бросил в таз последний иглодержатель, — операционная со всем, что там было, поплыла перед глазами Марии Сергеевны. Смертельно, нечеловечески хотелось сесть.
Меньшенин снял полиэтиленовый гремучий фартук. Потом глухо проговорил:
— Благодарю всех. — Выходя из операционной, он содрал с рук перчатки и сдвинул маску под подбородок. Старшая сестра проводила его взглядом и, улучив мгновение, словно за каким-то делом, подошла к выходу и стремительно подняла одну из перчаток. Мария Сергеевна грустно усмехнулась про себя: будь она помоложе — она сделала бы так же. И эта усталость, и чувство пережитой опасности, и сознание того, что она делала, может быть, впервые в жизни самое настоящее, делала, забыв себя, до полного самоотречения, — наполнило ее до краев.
Она медленно побрела вдоль коридора, потом спустилась по лестнице в вестибюль, как была в операторском халате, местами испачканном кровью. И только внизу, в вестибюле, увидев родителей Коли, поняла, что именно к ним она сейчас и идет.
— Операция закончилась, — сказала она. — Все пока хорошо.
Она перехватила полный ужаса взгляд маленькой бесцветной женщины, обращенный к ней, лотом догадалась, что женщина видит на рукавах ее халата кровь своего сына. Она смутилась и сказала:
— Простите. Но операция закончилась. Пока все хорошо…
* * *
Пожалуй, единственным на свете человеком, который ничего не знал об Ольгиных делах, кто не задавал ей вопросов, была Ирочка, Людкина дочь. Людмила уставала: работала, училась, стирала дочке белье, готовила ей обед, мечтала купить транзисторный магнитофон, которые только что появились в продаже, потому что до самозабвения любила музыку, любила своего хирурга, который был где-то далеко, и в реальное существование которого Ольга не верила; была суровой, деловой и в то же время суматошной и мягкой. И все это уживалось в одном человеке. И все же она, Людмила, была чрезвычайно цельной натурой, и такою она виделась Ольге, и такую ее Ольга, — она уже сознавала это, — полюбила. Иногда они весь день проводили вместе на работе в клинике, утром вместе ехали туда через весь город в переполненном трамвае, вечером также возвращались вместе, и тоже в переполненном трамвае, и тоже через весь город. И потом весь вечер были вместе. И когда наконец Ольга добиралась до своей постели — ног она под собой не чуяла и засыпала беспробудным, похожим на глубокий обморок сном без сновидений, без мыслей. Но трижды в неделю Людмила уходила на лекции с тем, чтобы вернуться к полуночи последним трамваем. Иногда ей нужно было в библиотеку. И тогда Ольга оставалась с Ирочкой.
Девочка играла, рисовала, и ее почти не было слышно. Ольга сама тормошила ребенка, усаживала рядом с собой и принималась читать. Но найти что-нибудь почитать Иринке в комнате было трудно. Ольга сама приносила книжки. А когда не было книжек — рассказывала. Она пересказала Ирочке все оперы и все балеты, которые знала, все легенды — про Геракла, и про Антея, про Бову-королевича, припомнила все до крохи, что сохранила ее память из русских былин и сказок, которые они проходили в школе. Чувство неясной вины овладевало ею, когда она оставалась с этим молчаливо серьезным ребенком, и она изо всех сил старалась сделать так, чтобы Ирочка повеселела. Иногда, в день Людмилиных лекций, Ольга, взяв Ирочку из садика, шла с нею в магазин «Счастливое детство». Ирочка смотрела на игрушки пристально и строго своими большими еще неясного цвета глазами, не произнося ни слова. Если у Ольги были деньги, она обязательно покупала что-нибудь — куклу, игру. Кукла у Ирочки в тот же вечер обретала свое место в уголке, и она подолгу сидела напротив и смотрела на кокетливую красавицу с неподвижным взглядом.