Но тревога была маленькая-маленькая и скорее от опаски после разговора, с Людмилой, чем из-за чего-то глубокого.
После обеда, после того как все перевязки на сегодня были сделаны, после того как Ольга убрала бинты, вымыла пол в своих четырех палатах, после того как они с Людмилой пообедали на кухне, разогрев вчерашнюю картошку с мясом, Ольгу позвали вниз в приемное отделение. Она шла туда и гадала, кто мог бы ее разыскивать. Подумала было: неужели отец, и перехватило дыхание. Нет, это не отец. Никак он не вписывался в подобную ситуацию, у него своих дел по горло. Да и не прилетел он еще.
Это оказалась Наталья.
До чего же она была красива и до чего похожа на отца! У Ольги даже стиснуло горло. Наталья нервничала, ожидая ее, стояла у окна в спортивном трико, гибкая, с чуть ломкой от детскости фигуркой.
Ольга подошла к ней, чувствуя, как кровь отливает от лица.
— Ты что, Наташа? Что-нибудь случилось?
Наталья разглядывала ее раскосыми темными глазами с любопытством, неприязнью и тревогой в одно и то же время. Она хотела вести себя с сестрой независимо, да не смогла — напряженным было ее лицо, и улыбка готова была на губах, да не получалась.
— Ничего не случилось. Просто зашла на тебя посмотреть… Как ты живешь?
— Хорошо. Работаю вот и живу. Как мама?
— У мамы завтра очень сложная операция. Она будет ассистировать профессору, в военном госпитале… Мама волновалась.
Наташка бойко произнесла медицинское название операции. Ольга подумала: «Не в медицинский ли наметилась сестреночка моя?» Говорить было не о чем, а может быть, просто не получался разговор. И тяготил он обеих.
— Проводи меня, — попросила Наталья.
— Хорошо. Я только скажу старшей…
Ольге не надо было отпрашиваться на эти несколько минут. Никто бы ее и хватиться не успел, но она хотела просто собраться, прийти в себя, чтобы выдержать разговор с сестрой. Но Наташа сказала:
— Чего там отпрашиваться, тут рядом.
И они вышли.
Половину пути до ворот они шли молча или обменивались ничего не значащими фразами. Но вдруг Наталья резко остановилась и спросила:
— Ну чего ты добилась, уйдя из дома?
— Я ничего не добивалась, Наташа.
— Неправда. Я тебе не верю.
Ольга посмотрела на нее грустно и ответила:
— Ну что я могу сказать тебе? Ты же ничего не поймешь.
— Я — дура, да?
— Нет, Наташа. Ты не дура. Просто ты очень другая. Ты не поймешь. Может быть, потому, что тебе ясно, как ты будешь жить дальше. А мне вдруг стало страшно: я поняла, что я не знаю, как жить дальше. Вдыхать кислород, а выдыхать углекислый газ? Всю жизнь считать, что кто-то иной, а не я сама виновата в своей неудаче? Да? Или жить, зная, что ни на что в этой жизни, которую тебе подарили со всем на свете, ты не имеешь права, ничего твоего тут нет и тебе просто предоставили возможность пользоваться всем — и уважением людей, и славой, и всю жизнь только присутствовать при том, когда люди, самые близкие люди, живут на полном дыхании?!
— Ты выдумала, ты все выдумала! Ты выдумала себе заботу. Я из-за тебя ночами не сплю, а тебе наплевать! А мама? Ты думаешь, маме легко? И отец… Вот он вернется — как мы ему скажем! Ты хоть это-то понимаешь, а?
— Наташенька, сестреночка моя дорогая, вот видишь: ты совсем-совсем иной человек. Я же не лезу к тебе — не диктую, да и не в этом дело. Я знаю: отец будет оскорблен. Но это пройдет. А мама — разберется. И ты не мучайся, живи как живешь, у тебя гимнастика, школа, товарищи… И не надо меня жалеть, я не нуждаюсь в жалости. Тете Поле привет передай. Ну ладно, Наташка, я пойду. И ты иди — не мучайся и не реви, я хочу сама все делать, сама. Иди, иди, привет тете Поле передай, не забудь…
Это Ольга говорила вместо прощания, на ходу. И когда Наташа осталась сзади, Ольге сделалось спокойно.
В трамвае, сидя рядом с Людмилой, она глядела в окно на вечерний город, радовалась, что дорога им предстоит долгая, что скоро увидит Ирочку и будет молча идти с ней, слышала усталый гул людей, которые тоже возвращались с работы. Трамвай шатался и скрипел, а Ольга думала, что, по сути дела, только сегодня, после Натальиного появления, она почувствовала обязательность своего решения. Ни сожаления, ни раскаяния она не испытывала, даже наоборот, при одном только предположении, — а что если взять и вернуться, пусть все будет так, как было, — посерел день вокруг.
И утром Ольга пошла в госпиталь. «Если побоюсь встретиться с мамой, значит, ничего не решила».
День был пасмурный и гулкий. Звуки, точно листья, стелились, ползли по асфальту госпитального двора, отзывались где-то в глубине построек из камня и бетона. И трудно оказалось пересечь эту большую площадь. Ольге казалось: из госпиталя все видят ее, уже передали матери, что она идет. В плаще поверх халата она шла сдержанно, стиснув кулачки в карманчиках так, что ногти впились в ладонь, и боль эта успокаивала ее. У подъезда хирургического корпуса блестели влажными поверхностями черные автомобили. У одного из них был знакомый номер. Это была штабная машина отца.
Ольга обогнула машину, даже не покосившись на водителя. Она вошла в вестибюль и сразу же наткнулась на широкую, мягкую спину Артемьева. Он сдавал плащ и одновременно приглаживал на могучей голове редкие сивые волосы. Он обернулся — такой знакомый, родной, каким его Ольга прежде и не воспринимала. Даже тужурка его песочного цвета не носила официального мундирного характера, как у других, как у отца. Мягкие широкие погоны повторяли линию плеч. Лицо Артемьева, изборожденное морщинами, складками, линиями, вдруг осветилось.
— Оля? — спросил он.
А у Ольги отчего-то вдруг защипало в носу.
— Здравствуй, что ли? — сказал Артемьев, все еще улыбаясь и заглядывая ей в лицо, для чего ему пришлось чуть склонить голову. — Посмотреть пришла?
Ольга только кивнула ему, не найдя в себе силы что-нибудь сказать. Артемьев принял у нее плащ, сам сдал его, потом обнял ее одной рукой за плечи и повел к лестнице, и рука его была теплой и мягкой.
На лестничном марше Ольга вдруг остановилась. Артемьев сказал:
— Идем, идем, доченька. Сейчас там не до нас. Сейчас они начнут, а мы с тобой по телевизору посмотрим. Пойдем. Недавно забегала Наталья, — просто сказал он. — И я теперь знаю, что ты…
— Да, теперь я там не живу, — помогла Ольга ему.
Артемьев ничего не ответил. Тем временем они поднялись на второй этаж, где располагались операционные. Справа и слева глухие двери с красными плафонами наверху. Все они были плотно закрыты, кроме одной. Проходя мимо, Ольга видела операционных сестер, санитарок; пахло кварцем — операционная готовилась. В глубине коридора, у самого торцового окна, сгрудились вокруг высокого врача студенты. Это было сразу заметно — студенты. Врач объяснял им лекционным голосом характер заболевания и особенности предстоящей операции.
В операционную тянулись шланги телевизионной аппаратуры. Ординаторская, дверь в которую была открыта, битком набита народом. Ольга, погруженная в свои переживания, отметила, что больные в голубых фланелевых пижамах тоже встревожены, взвинчены и стараются держаться поближе к ординаторской палате, в которой, видимо, находился мальчик.
Артемьев провел ее в кабинет профессора — в самом конце коридора. Там он пододвинул кресло к телевизору, спросил, умеет ли она включать его, потом пододвинул кресло и для себя. Она села, сел и Артемьев — на секунду, чтобы примериться. Подвижным был этот полный рыхлый человек. Но неожиданно он затих, замедлил ритм, в котором привык жить, задумался, и Ольга догадалась, что он что-то собирается ей сказать.
И она обернула к нему свое поблекшее измученное лицо. Но Артемьев шумно всей грудью вздохнул и сказал:
— Посиди. Я пойду туда, а то искать начнут. Потом приду. Мне нужно с тобой поговорить.
— Хорошо, — ответила Ольга.
Это странное было чувство, которое овладело Ольгой, когда она осталась одна. Мягкий ковер под ногами, мягкое удобное кресло, мягкая обитая дверь заглушали все звуки госпиталя, и только в раскрытое окно доносился сырой шорох заканчивающегося сентября. А где-то рядом, всего в нескольких шагах, работала, волновалась по поводу, совсем не относящемуся к Ольгиному пребыванию на земле, ее мать. Мама.
Телекамеры показывали только операционное поле, инструменты, руки хирургов. Иногда на экране возникала широкая, заслонявшая все, спина. Но ненадолго, и опять руки и операционное поле. Только на несколько секунд появилась надпись: «Перикардэктомия, оператор Меньшенин И. М., ассистенты Торпичев Л. Я., Волкова М. С.» Ольга не сразу догадалась, что Волкова М. С. — это и есть ее мать.
Она сейчас находилась за многими стенами отсюда и не знала о том, что Ольга будет смотреть на ее работу.
Потом, когда началась операция, Ольга сразу узнала руки матери. Они проворно убирали кровь, четко накладывали лигатуру — раз-раз, и узелок, и кончики подхвачены уже другой парой рук — кругленьких, короткопалых, и пальцы рук Марии Сергеевны были так подобраны, так согласованы и тем самым красивы, что Ольга невольно залюбовалась ими. Но оператор шел дальше, рана становилась больше, и спина его все чаще закрывала операционное поле. Потом хирург что-то показывал своим ассистентам, и на мгновение камера схватила лицо Марии Сергеевны в маске. Только глаза — внимательные, большие и темные — такими Ольга никогда их не видела. То, что в материнских глазах относилось к ней, к Ольге, было совсем другим, точно это смотрел другой человек. «Значит, я никогда ее и не видела, — подумала Ольга. — Наверно, и отца я не видела еще».