— Нет.
— То есть как это нет? А почему вы не проверили?
— Тайна вклада: не имеем права проверять по закону.
Я не верил ему, я был убежден, что этот бледнолицый крючкотвор, пользуясь моей неопытностью, меня хочет облапошить, но он достал откуда-то пухлый юридический том, пояснение к законам, где мудреным языком было написано то же самое, что он только что мне изложил.
— Значит, сделать ничего нельзя?
— Ничего. Мы и так сделали все, что могли, заставили, например, ответчицу продать корову.
— Хорошо, — ответил я после некоторого раздумья, — я хочу переговорить с судьей.
— Пожалуйста, — он облегченно вздохнул, — направо по коридору, третья комната.
В обширной комнате с высокими потолками и печью сидел крупный седоволосый мужчина в костюме, похожий на сановника екатерининских времен, и читал какие-то бумаги или делал вид, что читает, — настолько рассеянным показалось мне его мясистое лицо с бородавкой у носа и густыми, истинно судейскими бровями.
— Я…
— Подождите, я занят, — оборвал он меня.
— Я из Москвы, — сказал я, полагая, что это магическое слово откроет мне все двери.
— Я же сказал, занят.
— Хорошо, когда я смогу с вами поговорить? — Я постарался произнести эту фразу как можно достойнее.
— После обеда.
— Отлично, значит, после обеда.
Последнее слово осталось за мной, и я отправился гулять по райцентру, прошелся вдоль замерзшего озера, зашел в книжный магазин, купил там Трифонова и все представлял, представлял, как буду писать очерк, где раздам всем сестрам по серьгам.
Судья не утратил своей сановности, но то ли изменилось освещение, то ли его настроение, только теперь он казался мне похожим не на графа Орлова или же князя Потемкина, а на несчастного, отовсюду изгнанного, доживающего свой век в Званке поэта Гавриила Романовича Державина.
— Из Москвы, значит, приехали? — вздохнул он устало.
— Да. По письму учителя Кулакова.
— Знаю я этого учителя. И что он пишет?
— Вот. Прочтите сами.
Судья быстро пробежал глазами письмо, грузно покачиваясь на крепко сбитом стуле.
— Так. Ну и что вы будете, молодой человек, писать?
— Посмотрим, я еще не закончил своей работы, но, думаю, старушку надо поддержать.
— А к нам зачем пожаловали?
— А вот узнать, что вы думаете об этой истории.
— Знаете, — тон у судьи неуловимо изменился, — я бы мог просто вас выгнать, потому что нет у меня никакого желания эту кляузу разбирать. Но ведь вы сейчас налетите, нахватаете черт-те чего, напишете, а потом самому стыдно станет, если только стыд у вас есть. Учитель-то этот… Вы думаете, вы тут первый? О бабушке он печется! О себе он печется, интриган хренов. И пишет, и пишет, и в Чебоксары, и в Москву, и в одну газету, и в другую, в прошлом году уже приезжали к нам из «Сельской жизни», — теперь вас вот прислали. И что он вам говорит?
— Что атеистическая работа у вас плохо ведется.
— Плохо ведется, — горько усмехнулся судья. — Да лучше бы она вообще не велась. Верующий человек — он и работник лучший, и не сворует, не прогуляет, до скотства не напьется. Чего вы своим атеизмом добились? Развалили все? Вы вот в магазин тут не заходили?
— В книжный.
— В книжный! — зло сказал судья. — Вы в простой магазин зайдите, куда люди каждый день ходят, и посмотрите, что там есть. А он туда же — атеизму ему мало! Вот заставить бы этого учителя хоть командировку вашу оплатить. От дела вас оторвали, и зачем?
Я покраснел.
— Но ведь старуха действительно живет черт-те как.
— Милай, — сказал судья тоном моей тетушки, — они с этой невесткой по три раза в год сойдутся, разойдутся, а все равно старухе одной не жить. Старая она и, кроме этой невестки, никому не нужна. И коли он учитель, так он помирил бы их, а он вместо этого что? — страсти только разжигает. А теперь корреспондент из Москвы приехал, теперь скажет: все, бабка, держись — Москва за тебя! Она бы не сегодня-завтра вернулась бы, примирились бы они, а теперь что делать? Вы вот помочь вроде приехали, дело доброе сделать, а лучше б не приезжали.
— А правду говорят, что у невестки шесть тысяч на книжке?
— Чего? — вскинулся он.
— Шесть тысяч, и старуха требует свою часть, а вы не имеете права заставить невестку эти деньги с книжки снять.
— Шесть тысяч! Вы у невестки-то дома были? Знаете, кем она работает?
— Нет.
— А вы бы узнали, если справедливый такой. Она конюхом работает. Да на эту работу никогда раньше женщины не шли. А платят ей за все про все сто тридцать — сто сорок рублей в месяц. И это еще много считается! У них в Ювашине люди больше чем сорок-пятьдесят рублей не зарабатывают. А у нее на руках четверо детей, и всех кормить надо. Шесть тысяч! Это кто ж слухи такие распускает? Чуваева в сельсовете? Да можете не говорить, я и так знаю. Они с невесткой поругались прошлым летом, вот та ей и мстит. Да смотрел я ее книжку, — он махнул рукой, — семьдесят рублей там, и все.
— Значит, зря я приехал? — сказал я упавшим голосом.
— Да что ж зря? Хоть на жизнь на другую посмотрите. А еще лучше возьмите да напишите про этого учителя, про склочника, чтоб отбить у него охоту пакостить, на горе чужом наживаться.
— Да у нас в журнале тематика несколько иная, — пробормотал я.
— А что тематика? Одна вся тематика, — махнул он рукой.
Я вышел от судьи и пошел по темным улицам райцентра на остановку автобуса, однако было уже поздно — последний автобус ушел и нужно было искать пристанище в гостинице. Там я и переночевал в угрюмом двухместном номере, но все же, вероятно, самом ухоженном — для заезжих знаменитостей. Ночью мне приснилась тетушка, она смотрела на меня с разочарованием и усмешкой и качала головой:
— Эх ты, недоросль!
После того, что я узнал, у меня было одно-единственное желание как можно скорее уехать в Москву и не писать больше никаких очерков, не ездить в командировки, а сидеть на своей кафедре и бегать за пряниками для холеных моих начальниц. Но в учительском доме осталась моя сумка, и я поехал.
Старухи Сыровой дома по-прежнему не было, учитель был на уроках, и, потоптавшись вокруг запертого дома, я пошел к невестке. Зачем я к ней пошел? До сих пор я не могу этого понять, в этом наверняка никакой необходимости не было, но, может быть, тянуло меня в ее дом простое любопытство, может быть, желание расставить все окончательно по местам в этой истории.
Я увидел бедный дом, стены с пожелтевшими обоями, железные кровати, телевизор, над ним бумажные иконы, низкие потолки, было холодно, убого, и на печи жалось несколько испуганных ребятишек. Встретила меня старшая дочка, удивительно красивая, с темными глазами, темными волосами и смуглым лицом. Вслед за нею вышла мать, и, переводя глаза с дочери на мать, я вдруг вспомнил, как тетушка, обычно считавшая меня недостойным своих рассказов об экспедициях и деревенской жизни, как-то раз в минуту откровенности, когда мы шли с нею из университета в сторону Черемушкинского рынка, сказала:
— Вот езжу я, сравниваю городских девочек и деревенских и честно тебе скажу: деревенские всем лучше, и милее, и мягче, и скромнее, и трудолюбивее, но ты бы посмотрел, как их жизнь ломает. В тридцать лет городские хоть куда, а эти — смотреть жалко.
Они смотрели на меня все молча и испуганно, как смотрели, наверное, много лет назад их предки на барина или его управляющего-немца, как смотрели потом на уполномоченного, на милиционера, на всякого власть имущего человека, несущего в дом тревогу и раздор.
— Вы простите меня, что я вмешиваюсь в ваши дела, — заговорил я, — но вот получили мы письмо от учителя, просит он помочь вашей бабушке, старая она, и какая б ни была, а заслужила покоя.
— Так кто ж ее гонит? — сказала женщина с горечью. — Кто? Сын с нее денег требует, вот и подбивает, чтоб она со мной судилась. Я уж и корову продала, чтоб только деньги ей эти отдать.
— Ну а помочь я вам чем-нибудь могу?
Женщина молчала.
— Я, видите, так получилось… Марию Пахомовну не застал, а то бы я попытался ей объяснить… — Я мял в руках шапку и не знал, что сказать, и женщина вдруг спросила:
— Скажите, а что вы про нас будете писать?
— Да я не знаю, у нас такая специфика… — забормотал я.
— А учитель дочке моей сказал, что вы будете про нас писать, какие мы жадные и как старуху на улицу выгнали.
— Что вы?!
— Мне уже все равно, — заговорила она, — про меня что только в селе не говорят, но дочка у меня в городе, в институте, если там узнают — она же стыда не оберется. И дети в школе — как же они-то?
— Не буду я про вас писать, не буду.
— Да ведь учитель-то не успокоится, ненавидит он нас, а вы не будете — другой кто приедет, напишет. Вы скажите там в Москве, чтоб не писали так про нас, очень вас прошу, скажите.
— Хорошо, хорошо, — говорил я виновато и пряча глаза и, не оглядываясь, ушел из этого дома.