Почему безопасного, думал я с удивлением; не потому ведь, что я лично знаю автора и помню его тексты почти наизусть. Нет, тут другое: я, не отождествляя себя с его извращенцами, прекрасно понимаю, как выстроен каждый из этих рассказов и почему они заканчиваются именно так, а не иначе. С другой стороны, в омуте «Лолиты» не всё так уж мутно – напротив, каждый порыв истерзанной гумбертовской души нам понятен, и мы не просто начинаем сопереживать ему, но и – признайся, Морис – не без трепета влезаем в его шкуру. Но как именно это сделано, за какие ниточки нас дергает автор – понять решительно невозможно, и всё, что нам остается – это погружаться в зыбучее илистое дно.
Тогда-то я и вспомнил «Триумф веры». Не потому ли такими тривиальными мне показались вдруг сюжеты моего друга, что сюжеты эти – не более чем фиговые листики, которыми автор прикрывает желание писать маньяков, как художник пишет нюшек? Они, его маньяки, выставлены на всеобщее обозрение с единственной целью – дать публике возможность охать и ахать, кидать в них объедками и чувствовать себя на их фоне нормальными. «Может, он просто не смог так, как хотел?» – да нет, Илай, рука у него тверда, мазок уверенный. Но он и не думал показывать их, как ты выразился, красиво. Ведь за такое можно и огрести.
Пусть мой терпеливый слушатель простит мне столь пространное отступление: я вплотную подошел к самым позорным страницам моей повести, и мне понадобятся остатки мужества, чтобы рассказать всё как было. К счастью, мне есть у кого поучиться смиренному принятию себя. Занавешивать зеркала – скверная примета.
Он сам напомнил о моем обещании: ты говорил, что поездишь со мной, Мосс, – я уже могу и по тихим улицам, и по дорогам, только на автостраду меня Дара не пускает. Я сказал рассеянно: ладно, завтра попробуем. А почему не сегодня? Потому что я занят. Он, должно быть, заметил, что я избегаю смотреть ему в лицо и говорю с ним сухо и только по делу. При мысли о том, что он снова начнет приставать, у меня стыла кровь – не потому, что я боялся сам себя: с запретным вожделением я мог бы справиться, но мне было больно терять то хорошее, что я испытывал к нему. Я вновь увидел хладнокровную расчетливость, которая так неприятно поразила меня три месяца назад. Его нынешние мотивы мне были неясны, но я чувствовал, что мною пытаются манипулировать, и от этого делалось противно и горько.
На другой день после обеда мы вдвоем сели в машину. Я молча смотрел, как уверенно он выполняет все формальные процедуры, как крутит головой во все стороны, прежде чем тронуться с места. Он водил, на мой вкус, даже чересчур мягко – а может, просто хотел произвести на меня впечатление. «Куда ехать?» – нарушил он тишину. Прямо, сказал я мрачно. У перекрестка я потребовал свернуть направо, хотя магистраль была в другой стороне. Тебе надо учиться делать сложные маневры, добавил я и внутренне сжался: выехать без светофора на загруженную улицу – тот еще стресс для новичка. Но лицо Илая оставалось спокойным, и лишь по судорожному движению, которым он вытер о штаны правую ладонь, можно было догадаться, что он нервничает. Я никак не прокомментировал внезапный рывок машины на полметра и последовавшую за этим реплику «Да они кончатся когда-нибудь?» Мы стояли и стояли, пока в спину нам не загудел кто-то особо нетерпеливый. «Да пошел ты», – это тоже было адресовано мне, вернее, на меня рассчитано: он хотел казаться крутым и взрослым, хотя я чувствовал, что он выходит из равновесия. Ты уже дважды мог влиться, заметил я, когда он наконец вырулил на дорогу. Ответа не было. Я самодовольно усмехнулся и продолжил строить из себя инструктора: смени полосу, голову не повернул, тебя Дара не учила? Он молчал, плотно сжав губы. Тут направо. Мы углубились в лабиринты улочек, с обеих сторон забитых припаркованными машинами. Илай ехал аккуратно – я отмечал это про себя, но не хвалил его из странного упрямства, которое и сам ощущал как инфантильное и мстительное. Знак «сорок» для кого стоял? Школьное же время. «Выходной», – буркнул он, и был прав, для меня ведь все дни одинаковые. Но я даже не извинился, лишь моя напускная невозмутимость сменилась усталым безразличием. Я вывел его на главную дорогу, а оттуда налево, в сторону дома. Илай запротестовал: он ведь хорошо вёл, и это мало, полчаса не прошло... Нет, сказал я, ты не готов. Он проглотил обиду – я видел длинное движение вдоль его шеи, а вслед за этим плечи его поникли, и я почувствовал себя распоследней свиньей.
«У тебя что-то не в порядке?» – спросила Дара, когда мы ложились спать. Я ждал этого вопроса – пусть она рассудит нас, я так запутался, он себя странно ведет, Дара, ему что-то нужно от меня. Я покаялся ей, и она ответила с тихой укоризной: он так выражает любовь, Морис. Он по-другому не умеет. Чушь собачья! – я взвился, забыв о том, что у стен есть уши. Ты хочешь сказать, он Соню любил? Да у него просто спермотоксикоз – лезть на всё, что движется, он же сам говорил, а ты его защищаешь по доброте душевной. Я так яростно открещивался от этого, будто ногами топтал его любовь, которой упорно не замечал все эти месяцы. Она была страшнее его робких домогательств, потому что тянулась, минуя сознание, к моему ответному чувству – противоестественному, думал я с ужасом. Порочная, постыдная, любовь эта была отвратительней, чем все извращения, о которых я когда-либо читал, потому что таилась не под обложкой книги, а во мне самом. Она долго рядилась в благопристойные одежды: умиление, симпатия, сопереживание – так денди привычно переоблачается из пижамы в сюртук, а затем в смокинг, и никто никогда не видит его настоящим. Но маскарад окончен. Признайся самому себе, как сильно ты хотел бы вернуть тот сентябрьский день и снова ощутить прикосновение его пальцев.
Что мне теперь делать с ним? Как я могу?
Расскажи ему про свои принципы, Морис. Про свою безупречную репутацию. Придумай что-нибудь, ты ведь находчивый. А можешь и вовсе ничего ему не объяснять, прикинуться валенком и жить, как жил. Он погорюет да и забудет тебя. А ты – ты никогда его не забудешь.
Теперь я, а не он прятал глаза и спотыкался на