каждом слове. Разрубить узел одним махом – это было правильней, чем изо дня в день притворяться, но боже мой, как же это тяжело. Прости, Илай, я знаю, что ты чувствуешь, но и ты меня пойми. Я виноват, что допустил это недоразумение, что дал тебе повод думать, будто я... Он стоял бледный и не сводил с меня глаз, будто внезапно оглох и силился прочитать по губам свой смертный приговор. И я произнес это – самые грязные слова в моей жизни. Хуже любого ругательства, любого богохульства.
«Я не гей».
Его лицо разом повзрослело лет на десять, и горькая складка пролегла у рта. Он увидел то, чего сам я еще не осознал, – всю глубину моего падения в смрадный омут лицемерия, трусости и гордыни. А я-то думал, что спасаю свою бессмертную душу.
Он не хлопнул дверью, когда выходил, но дом задрожал, как в лихорадке – мой безопасный уютный мирок. С потолка сыпалась штукатурка, еще выше с грохотом обрушивались балки, и только подвал стоял невредимый, храня мою позорную тайну.
2
Не могу вспомнить, действительно ли я читал когда-то такой рассказ или сам сейчас придумал – о том, как человек лишился своей тени. Её, кажется, отрезали – провели волшебным ножом по земле, и герой обнаружил, что без тени жить нельзя, что даже худшее в нас для чего-то нам нужно. Не уверен, что запомнил правильно, но гуглить мне лень. Суть в том, что я превратился в этого героя, когда понял, что Илай больше не преследует меня. Я мог ходить с этажа на этаж, мог издавать самые невероятные звуки – моей тени всё это было до лампочки. Дара тоже иногда исчезала, но не говорила мне ничего и вела себя всё так же кротко, демонстрируя полное принятие всего, что я делал. Илай, должно быть, обрел в ее объятиях некое равновесие: он выглядел отстраненным, но не страдающим. Страна, страда – он даже играл с нами в настольные игры по вечерам, хотя и не приближался ко мне и перестал заговаривать первым. Я гадал, сколько продлится этот бойкот. До начала учебного года оставалось еще три месяца, и я чувствовал, что это крайний срок его пребывания у нас, несмотря на то, что Илай так и не придумал, куда поступать. Соня предложила ему поучиться конному делу, но энтузиазма он не выразил, хотя на конюшню ездил исправно – очевидно, затем, чтобы поменьше меня видеть. А я – я продолжал, как механическая шкатулка с фигурками внутри, исполнять свои нехитрые танцы под заезженную музыку: поднимал шторы, варил кофе, но всё это потеряло смысл, я отбывал срок в своей тюрьме, и что хуже всего – я знал, что сидеть мне не три месяца, что это пожизненное, если только кто-нибудь не сжалится и не даст мне по голове со всей дури, тогда дальше можно жить овощем или глухарем, как повезет.
Поначалу ночи приносили мне успокоение: ночью ведь вроде живешь, а вроде и нет, и если лечь пораньше, то срок уменьшится еще на час-другой. Перед сном я старался побольше читать, пока не начинали слипаться глаза – перечитывал всё самое любимое: «Конец игры», «Дело о разводе» – в книгах всегда найдется кто-нибудь несчастнее меня. В одну из таких ночей мне привиделось, будто Илай снова пришел к нам и пожаловался, что у него болит. Я видел белизну его кожи, обтянувшей тазовую косточку, – видел с нестерпимой ясностью, совсем рядом; пододвинулся к краю кровати и поцеловал то место, куда однажды угодил тяжелый ботинок. Кожа была шелковистой и теплой, и я ощутил, как боль перетекает из него в самую сердцевину, в географический центр меня, а потом провалился в черную дыру и выпал с другой стороны, мокрый и скрученный судорогой, как белье в руках у прачки. Тише, тише, шепотом сказала Дара. Кошмар приснился, Морис? Ты стонал. Я закусил палец и поискал глазами распятие на стене, но увидел лишь темноту.
Я решил уехать куда-нибудь – на неделю, дольше всё равно не вышло бы: у фрилансера с дамокловым мечом ипотеки не бывает отпуска. В октябре в Северном Квинсленде вполне можно отдыхать – сезон дождей еще не начался, а ядовитые медузы мало меня волнуют. Я позвонил маме, чем немало ее удивил, ведь мы разговаривали совсем недавно. Актерская выучка снова выручила меня – мама, кажется, ни о чем не догадалась, ну или сделала вид. Я пообещал, что перезвоню чуть позже, когда возьму билеты. Дару тоже надо было поставить в известность, что я и сделал, и тут же устыдился своей забывчивости. Ужасная память на цифры, прости, я же знал, что у тебя день рождения. Да ничего, – она улыбнулась, – я всё равно не праздную, так, схожу в кафе, если есть с кем. Ну зачем кафе, возразил я, мы и сами можем. Мне ведь необязательно лететь сию минуту. День рождения послезавтра, как раз успею пройтись по магазинам без спешки и что-нибудь соорудить. Я же твой должник. Мне самому был противен этот бодрый тон, насквозь фальшивый, но Дара тактично ничего не заметила – женщины бывают невыносимо деликатными, чувствуешь себя рядом с ними подлецом, и ведь будут жалеть до последнего, вместо того, чтобы устроить обструкцию, абстракцию, бил дебила бодибилдер, языком ты трепать горазд, Морис, этого у тебя не отнять, а если отнимут – ничего от тебя не останется, ты весь звонкий, пустой и трухлявый, будто термиты сожрали. Мама ничем тебе не поможет. Раньше надо было думать.
Весь следующий день я провел на автопилоте. С утра зарядил дождь, и я не смог погулять, а за продуктами пришлось ехать на машине. Наверное, поэтому у меня разболелась голова, и я ушел к себе, чтобы не портить никому настроения своей кислой рожей. Я лежал на кровати, не сводя глаз с балконной двери, будто за ней мог кто-то появиться в такую погоду. Он сейчас, наверное, с Дарой. Ну и пусть, мне-то что. Всё равно скоро уезжать. Надо, кстати, посмотреть билеты. Я думал об этом, но не мог пошевелить и пальцем: что-то тяжелое навалилось на грудь, и я уснул до самого ужина.
Изначально я планировал заморочиться в Дарин день рождения с чем-нибудь фаршированным, но баклажанов нужного размера, как назло, не было, и правильных грибов я тоже не нашел. Взял курятины – потушу ее в белом вине, не кормить же девчонок