она является частью его собственного развлечения (как на то указал Честертон, к нынешнему восхищению Жижека). По аналогии зрелище состязательных видов спорта, соревнования в интеллектуальном или прикладном мастерстве и (в некоторой степени) плотская любовь – модусы сублимированной схватки, кажущиеся жестокими, только если мы не можем постичь, что поражение не лишено славы, или что в конечном итоге личное благосостояние и этическое процветание не должны быть полностью привязаны к успеху и неудаче в этих начинаниях.
Таким же образом в сфере дискурса мы часто не распознаем опосредующую позицию сразу и целиком и должны пройти через интеллектуальную схватку между положением и контрположением. Развязкой здесь может быть возникновение «синтеза», хотя вопрос о природе синтеза должен пока что оставаться без ответа. Или нет – некоторые вопросы могут оставаться упрямо апоретическими либо из-за наших культурных ограничений, либо потому, что мы можем по природе вещей поймать лишь несовершенный проблеск окончательного решения, «абсолютной истины». Романы, кажется, все еще пишутся в миллионных количествах главным образом потому, что невозможно уловить суть полового различия или интимных отношений. Абстрактный дискурс касается этого редко, и почти всегда – со смущением или неправдоподобным догматизмом. Таким образом, взаимодействия между двумя родовыми загадками – двумя полами – можно лишь рассказать, а не постичь. С каждым романом, прочитанным нами (даже великим), мы испытываем ощущение, что настоящие поворотные точки сюжета были обойдены стороной, что персонажи были лишь скудно описаны, а не подробно объяснены, а изложенное развитие событий не имеет никакого применения к другим ситуациям, особенно к нашей. Мы, возможно, получаем некое подобие ответа – но нам необходимо читать дальше, по мере нашей жизни, чтобы узнать больше. Таким образом, люди тяготеют, возможно, неизбежно, к тому, чтобы позиционировать мужское и женское как противоположности и чтобы недоумевать в ответ на запутанные конфликты, повлеченные за этим противостоянием и неуловимостью какой-либо синтетической гармонии между ними.
Но на более фундаментальном уровне диалектическая сфера существования – результат присутствия относительно несводимых друг к другу различия и тождества. То, что является лишь различным, «противоречиво» зависит для этого различия, как утверждал Гегель, от его отношения к другим вещам и, следовательно, должно быть сравнимым с ними в некоторых отношениях. Чем больше подчеркивается различие чего-либо, или чем больше что-то стремится показать свое различие, тем более ускользающим оно становится. Как утверждал Делез, «нечто» может установиться только посредством повторения его сингулярности, но само это повторение подрывает его сингулярность[265]. И наоборот – единство полностью абстрактно и лишено воздействий, если оно не включает в себя повторение, а повторение всегда вводит различие благодаря тождеству неразличимых.
Подобным образом, как показывает Бадью с помощью теории множеств, любое актуальное единство – совокупность и, таким образом, предполагает множество для постуляции единства. По этим причинам сначала Джиллиан Роуз, а затем и Славою Жижеку было несложно продемонстировать, что философия Делеза едва ли освободилась от гегелевской диалектики. Даже если чистое различие устанавливает трансцендентальный порядок, его трансцендентальность не может явиться в своей чистоте без самоуничтожения. Следовательно, оно всегда просто утверждение (always merely insisting], всегда подхватываясь игрой между тождеством и различием.
Это также обеспечивает тот факт, что хотя трансцендентальный принцип мог бы быть множеством, различия всегда приходят парами и, следовательно, всегда в некоторой степени являются «парами противоположостей». Различие чувствующего, например, познается в отношении к различным контрастирующим «противоположным» качествам «бесчувственного», или «чувствуемого», или «умопостигаемого» и так далее. Чтобы установить, что такое чувствующее – или выполнить любое другое определение, как уже показали Сократ и Платон, – необходимо пройти через серию парных понятий.
Наконец, как утверждал Делез, само абсолютное различие можно поставить в пару с абсолютной однозначностью. Ален Бадью неспособен освободиться от этой конъюнкции, даже показывая, что он хотел бы быть на это способным[266]. Хотя бытие, согласно Делезу, всегда происходит различно, происходит всегда то же самое бытие, та же самая жизнь, выраженная в многокрасочности неиерархизованного и такого безразличного различия. Следовательно, как верно указывает Бадью, философия Делеза все же балансирует в диалектическом возвратно-поступательном движении между абсолютным направляющим единством и различием, не подверженным опосредованию. И его витализм, ставящий акцент на приоритет виртуальной силы, в действительности отклоняет равновесие в сторону единства.
В этом смысле я согласен с Жижеком: любая игра между неоднозначным и однозначным не уходит от диалектики, как то утверждается, за счет неисполнения любого кажущегося достигнутым синтеза и от незнания работ Гегеля. Различия не могут происходить только в последовательности, иначе ощущалась бы только размытость. Вместо этого, даже если различие различно от множества других различных вещей, можно уловить это множество только пара за парой, с точки зрения серии конкретных различий. «Жара», например, принадлежит множеству различных дифференциальных серий, но мы можем локализовать ее различие, только если мы начнем с установления ее отличия от холода. Это различие ясно оппозиционно, но именно с помощью оппозиционных различий мы производим наши изначальные определения: абстрактное, а не конкретное, животное, а не минерал и так далее. У каждого дискретного различия есть полярный аспект, так что даже если мы бы взяли более несоизмеримую пару, такую как «твердый» и «пристойный», или «предвзятый» и «живой», или «камень» и «эмоция», разум все же поместил бы два понятия в некую оппозиционную контрастивную схему: «пристойный» принимает смысл «сговорчивый», «предвзятый» связывается с «педантичный», а «эмоция» – с текучестью.
В нарратологических терминах, как правильно утверждает Жижек, даже метонимический поток истории (включая исторически-документальную) возможен не потому, что он включает в себя бесконечное множество смыслов – это бы разрушило историю (на это намекает, не доказывая, «На помине Финнеганов», так как она остается историей), – но потому, что оно всегда включает в себя две истории, разворачивающиеся с метонимической взаимосвязью причины и следствия: нечто «происходит», потому что история одного человека оказывается переплетенной с историей другого, потому что история одного человека двояко связана с другой историей, случившейся до того, как первый человек появился на свет, потому что некая история показывает, как раскрылась изначальная история, потому что время воспроизводства находится в напряжении со временем изначального происшествия, потому что история, которую рассказывает про себя авторский голос, не стыкуется с вымышленными событиями, которые он рассказывает и так далее. Как указывает Жижек, именно поэтому романы так часто рассказывают об охотнике и добыче, преступнике и детективе, предателе и предаваемом, и поэтому более само-рефлективные романы часто повествуют о близнецах или двойниках.
Но разве это действительно показывает, что каждый нарратив (включая исторические) диалектичен, а не дифференциален? Не совсем, хотя постольку, поскольку всякий сюжет состоит из конфликтов, у нарративов действительно есть диалектический элемент. Но нарративная структура отвергает гегельянскую