Кажется, я умудрилась-таки передать почетной комиссии свой вдохновенный настрой. Аудитория ожила, расцвела множеством утонченных комментариев и ярких вопросов. На что-то я отвечала по существу, о чем-то несла совершенную околесицу – теперь это было не так уж важно. Главное, нам с Гийомом удалось растревожить, завлечь, добраться до потаенных струн изысканных душ научной интеллигенции. В очередной раз доказать, что в литературе сокрыто нечто большее, чем отражение времени, истории, людей, – в ней живет неукротимая воля, которая способна призвать человека к действию, дать ему стимул, силы и жажду жизни!
Банкет прошел как нельзя лучше. Возбужденные и раскрасневшиеся профессора под приятные животу и глазу закуски и напитки говорили охотно и много. Получасовое излияние одного из москвичей было тут же прозвано «арией московского гостя», а позже извращено до «арии московского члена», комиссии, разумеется, но последнее слово всякий, кто мог, опустил. Гость самозабвенно пел соловьем, восхищаясь не только стройной структурой диссертации, но и тонким станом аспирантки, не только изысканностью взглядов, но и красотой карих глаз, не только точностью научного языка, но и сладкозвучием голоса. Остановить словоохотливого профессора решительно никто не мог. Завершая речь, он прочил мне большое научное будущее и утверждал, что такая кандидатская «является серьезным заделом для докторской».
Я благодарно и печально улыбалась в ответ. И тешила себя надеждой, что, может быть, когда-нибудь я стану обеспеченной дамой и смогу вернуться в науку, успею посвятить остаток жизни литературе и тем вечным чувствам, которые она способна внушить.
Ирина Александровна тоже взяла слово, чтобы сказать «спасибо» оппонентам, членам комиссии и всем, кто помог нам успешно прийти к защите. Я смотрела на своего научного руководителя так сосредоточенно и безотрывно, словно старалась на расстоянии передать свои мысли. О том, какой родной и близкой она стала для меня за годы аспирантуры, о том, сколько добрых и ласковых слов для нее накопилось в моей душе. Я решила, что непременно скажу Ирине Александровне это все потом, когда приду прощаться перед отъездом. И заранее ужасно боялась этой минуты – знала, что она мой поступок не одобрит.
Дальше были еще тосты, новые речи. Но повторялись они в одном – все говорили о моих непременных будущих успехах в науке. Я улучила минутку, когда выступающие сделали перерыв, и выскользнула в коридор. В горле стоял жесткий ком обиды на несправедливую жизнь и жалости к себе. Я забрела в полуразрушенный университетский туалет и застыла над разбитой раковиной, в которую из неисправного крана постоянно тонкой струей сочилась вода. Слезы на растрескавшейся серой поверхности не задерживались – стекали вниз, и их тут же уносила с собой в глубины городской канализации своевольно бегущая из крана вода.
Глава 6
День отъезда был назначен на субботу, тринадцатое апреля – так мы условились с Артемом. Точнее, он предлагал мне приехать на следующий день после его прилета из Англии в Москву – шестнадцатого, но я не согласилась. Хотела побыть с городом, в котором мне предстояло жить, наедине. Почувствовать, что значит быть здесь чужой и одинокой, понять, справлюсь ли я с этим чувством. Согласна, что похоже на душевный мазохизм, но мне казалось – я должна быть независимой и сильной. К тому же новую жизнь принято начинать в понедельник: вот и займусь пятнадцатого с самого утра поиском работы.
Артем к моему приезду договорился с близким другом и его женой о том, чтобы я пожила у них пару недель, пока мы что-нибудь не подыщем, попросил меня встретить. Сам он должен был прилететь в Москву пятнадцатого поздно вечером. Я полагала, что, как только Артем приедет, мы тут же начнем искать квартиру – нельзя же так долго стеснять чужих людей. И, возможно, он со временем согласится уйти из родительского дома, чтобы жить со мной. Что же я могла с собой поделать, если надежда – это такая упертая дура, над которой как ни издевайся, а умирает она последней.
Оставшееся время в Казани я потратила на подготовку и отправку документов в ВАК[2]. и на тяжелое прощание с близкими людьми.
О том, что я собираюсь уехать, знали только мои родители, Слава и его семья. Я бы с большим удовольствием вообще никому ни о чем не говорила, но без этого было не обойтись – пришлось договариваться о том, кто из родных сможет временно взять на себя заботу о Кате.
Разумеется, все сочли своим святым догом тут же начать отговаривать меня от безумной затеи. Стыдить тем, что я додумалась оставить сиротой ребенка при живой-то матери. Объяснять, что в Москве все равно не прожить – какую зарплату не получи, на еду и то не хватит. Там везде астрономические цены, чашка кофе, и то – сто рублей. Перечить было бесполезно.
Мне неустанно доказывали, что я дура дурой – и так у меня все для счастья есть: и ребенок, и муж с нормальной зарплатой, и образование, и квартира. Живи, что называется, и радуйся. Так ведь нет – начала неожиданно с жиру беситься!
Все это пелось на разные лады, с разной интонацией, но без перерывов, стоило мне только зайти на порог. Лишь Слава молчал и стоически переживал предстоящий разрыв. Странно, но именно он сумел поддержать меня в трудную минуту и даже отбивал нападки своей родни. Хотя мысль о предстоящих переменах в жизни явно вгоняла его в тоску. Я это видела и была невероятно благодарна ему за поддержку.
В итоге наши мамы, объединившись, нанесли финальный удар – каждая со своей стороны заявила, что не будет брать на себя ответственность за ребенка и уж тем более не станет уходить – несмотря на пенсионный возраст – с работы, чтобы воспитывать внучку. Пару часов в неделю посидеть – пожалуйста, но не более того. Наверное, такое их жесткое решение призвано было сломить мою сумасшедшую волю. Да и сломило бы, несомненно, не происходи уже это все «на публике», напоказ. Во мне вдруг очнулся упрямый дух противоречия: чем дальше, тем меньше я хотела и могла идти на поводу у родителей. Я отстаивала свое мнение наперекор. Даже самой не верится – ведь когда-то, давным-давно, я была послушной домашней девочкой. Черт его знает, может, и в этом тоже сказалось влияние Аполлинера, который всю жизнь молча выслушивал наставления своей крикливой матушки и каждый раз снова уезжал от нее в Париж. А иначе как мог бы он дать волю своему таланту, кто позволил бы жить ему собственной жизнью, заниматься единственно важным делом – в семье решительно никто не понимал его страсти к писательству, называя ее «дурной наклонностью». Мадам Костровицкая только корила сына за глупую прихоть: таскается в своем Париже по барам, съемным углам, не имея гроша за душой, живет как бродяга, водится с каким-то отребьем. А дома ведь и чисто, и сытно, и тепло. Живи как человек, занимайся делом и радуйся!