— Видал? — спросил я Петю. — Королевский гамбит, это тебе не шуточки.
— Так, — сказал Петя, почесывая подбородок. — Значит, королевский?..
Я видел, что противник мой в затруднении. Я это чувствовал. И я гнал партию вперед, не давая ему опомниться. В голове моей уже складывался великолепный эндшпиль, недавно разработанный Ботвинником. Победа близка!
И вдруг все рухнуло.
Петя не знал чемпионских законов. Он не стремился именно к этому эндшпилю. И он равнодушно пожертвовал фигуру, за которую, по всем правилам, должен был драться. И великолепно начатая партия вывернулась наизнанку.
Я до того растерялся, что проворонил ладью, и фигуры мои заметались по доске, как кошки под дождем. Петя загнал их в угол, устроил крепкий мат и спросил:
— А это как называется? Королевский сортир?
И терпение мое лопнуло.
Это была последняя капля… После вечерней поверки мне не терпелось поговорить с командиром. Я переминался у дверей ротной канцелярии, дожидаясь, пока оттуда все выйдут.
Майор стоял у окна. Он был умным человеком, майор Чиренко, и он сразу понял, о чем я поведу речь.
А мне было очень неловко под взглядом его глаз — прищуренных, усталых, с красными жилками у зрачков. Глаза были свои, простые, открытые, — перед таким кривить душой не хотелось. И все же я спросил, почему меня хотели назначить писарем, а теперь заставляют ворочать камни.
— Видите ли, — сказал майор и нехотя, необидно усмехнулся. — Писарь у нас должен быть мастаком. Он и ведомости подбивает, и путевые листы выдает. Все это надо знать, о каждой работе представление иметь… А вы не знаете. Поработайте месяц с солдатами, разглядите, что мы делаем. А тогда — и за стол.
Все было просто, ясно. И месяц — не столь уже долгий срок. Но я опять забормотал, понес какую-то ахинею насчет здоровья, слабых сил, неумения… Я торопился, будто хотел поскорей вытолкнуть из себя эти клейкие, тянучие фразы.
Майор слушал чуть склонив голову; внимательно смотрел из-под прямых, выгоревших бровей; мне казалось — сейчас он не вытерпит, скажет: «Не будь же ты сукиным сыном, братец!» Я сбился и замолчал.
Майор сказал:
— Идите отдыхать, а то снова не выспитесь, — и кивнул на дверь.
Я добрел до койки, но заснуть не мог, — лезли в голову суматошные мысли. Я был расстроен, я не знал, как поступить завтра: или заартачиться, или махнуть рукой, протерпеть этот месяц… Авось привыкну…
Ворочаясь с боку на бок, я разбудил Петю Кавунка. Тому сразу захотелось курить, мы вышли в коридор, свернули по цигарке. Петя по моему лицу понял, что я раздумываю над горькой своей судьбой.
— Ничего! — утешающе сказал Петя. — Когда другие новобранцы к нам приходили, еще смешней было…
— Значит, я смешной?
— Не, ты еще ничего. А вот был повар у нас, по фамилии Несурадзев. Назначили его первый раз дневальным. Приходит командир, спрашивает: «Несурадзев, почему беспорядок?!» А он отвечает: «Я за порядком слежу, беспорядок меня не касается».
Лицо у Пети лукавое, и я невольно улыбаюсь. Пусть нехитрая шуточка, но и от нее на душе теплей.
После разговора с Петей мне почему-то стало легче. Забрался я в койку и сразу уснул.
4
И вот начался, потянулся этот месяц.
Сперва я отсчитывал дни, потом бросил, потому что, когда их считаешь, они тянутся еще медленней. И о тихой канцелярской комнате, о чистой бумаге, о легкой писарской доле я старался не думать тоже.
Я долго отставал от других солдат. Не потому, что я был уж таким белоручкой, нет. Мне и прежде доставалось работать. Но все же такого труда, как здесь, я не видывал никогда.
Мы должны были закончить ремонт аэродрома до наступления холодов. Задания давались жесткие, и если ты их не выполнял — оправдания не выслушивались. С тебя, как говорил Петя, «сгоняли стружку».
Я понял, что это за стружка, когда меня поставили перед строем и майор Чиренко объявил, что я работаю плохо. Я стоял и боялся взглянуть в лица солдат. Ведь если я не выполнял задания, значит, кому-то из этих парней приходилось работать за двоих.
Через полмесяца мозоли на моих руках стали желтыми и твердыми, как старая кость. Они уже не болели, только сжимать руку было неловко, будто она сунута в брезентовую перчатку.
Я хорошо помню тот день, когда я впервые сработал свою норму. Я разгружал самосвалы с жидким бетоном. Его привозили на аэродром издалека, и надо было скидывать его быстро, чтобы он не успел затвердеть. Самосвалы подкатывали один за другим; обутый в резиновые бахилы, я влезал в кузов и совковой лопатой спихивал густеющий бетон, — сам он уже не вываливался.
Тут некогда было отдыхать, некогда перекуривать; едва опорожнялась одна машина, как прибывала другая, и надо было снова лезть и спихивать серое бетонное, тесто.
Я работал и невольно удивлялся тому, как ловко двигается мое длинное, неуклюжее тело. Оно вдруг здорово поумнело и действовало само, не дожидаясь, пока распорядится голова. Ноги сами раскидывались циркулем и плотно врастали в наклонное дно кузова, сама собой нагибалась спина, руки быстро перекидывали черенок лопаты.
Я давно устал, и мне казалось, что, разгрузив вот эту, последнюю машину, я обессилю вконец и уже больше не смогу пошевелиться. Но подъезжал новый самосвал, шофер, выскочив на подножку, кричал: «Давай, швейк, шевелись!» — и я вскарабкивался снова, и опять сами собой двигались спина и руки. Потом усталость притупилась, а может, я просто забыл о ней. И когда не подоспела очередная машина, я разозлился и начал ругаться, и только от подошедшего сержанта Лапиги узнал, что это конец, работа завершена.
Вечером майор сказал коротко, что я выполнил задание. А я чувствовал себя именинником, мне было радостно, словно я выдержал, выстоял в каком-то очень важном испытании.
Меня пошатывало от слабости, но я решил веселиться, и мы с Петей отправились на репетицию художественной самодеятельности. В клубе собрались со всех рот артисты.
Сначала две официантки из летной столовой разыграли пьеску про разоблачение шпиона; затем выступил ансамбль народных инструментов, в котором участвовал Петя.
Все шло гладко, но начальник клуба жаловался, что не хватает плясок. Стали искать желающих, пригласили Петю.
— Нет, — сказал он, — не гожусь. У меня ноги не тем концом вставлены.
И тогда вызвался я.
Меня просто подмывало в этот вечер, я не мог сидеть смирно. Ахнули два баяна, и я понесся по сцене. Летела пыль из щелей пола, тряслись декорации, а я все сильней грохотал сапожищами в отчаянной скачке. Все прыжки я творил на ходу, выдумывая чудовищные комбинации; это было свободное творчество, импровизация на тему «раззудись плечо»…
Потом, начальник клуба долго тряс мою руку, официантки смотрели горящими взорами, а Петя сказал восхищенно:
— Даешь!
Он тоже не подозревал, что я пляшу первый раз в жизни…
Так я отпраздновал свою победу.
И снова потянулись рабочие дни. С утра мы выезжали на аэродром, трудились и в холод, и в ненастье. А ночами частенько гремела команда: «Подъем!» — и мы шли на ветку разгружать вагоны. Я уже не боялся, что отстану от товарищей. Теперь я был равным.
Я сдружился не только с Петей Кавунком, но и с другими солдатами; я понял, до чего вкусен бывает конский рис (так у нас называли овсянку), поданный на ужин батальонным поваром Левой Лукериным, я распознал сладость крупной, как древесные опилки, солдатской махры, завернутой в потертую газету и горящей с треском и шипеньем…
Иногда я вспоминал разговор с майором и посмеивался. Вряд ли он верил в меня, назначая испытательный срок. А я уже теперь назубок знал, какую работу исполняют мои товарищи, я помнил о ней горбом, руками, ссадинами на плечах… Однажды писарь, истомленный ожиданием отъезда, напутал в наряде, выписанном мне и Пете Кавунку. Я высадил писаря из-за стола, взял бланк и сам заполнил его: расставил и тонны, и километры, и часы — все, что следовало.
Сержант Лапига покрутил круглой головой:
— В тютельку! Будет писарем работать как положено. Процента у него не накинешь…
Петя Кавунок поглядел на меня с одобрением и подтвердил:
— А то как же!
Он был доволен за друга.
Во второй половине месяца зарядили дожди; осенние, обложные, они секли землю сутками, и у них был такой одинаковый шум, что мы привыкли к нему и перестали его замечать.
К воде привыкнуть было трудней. Она оказывалась всюду — в отсыревшем сене, которым были набиты подушки; в портянках, которые надо было выжимать и обертывать на ночь вокруг голенищ; в отяжелевших шинелях, от которых уже несло кислым запахом.
В последнюю ночь месяца нас подняли, чтобы отвезти на аэродром. Предстояло спасать его от затопления.
Это была единственная работа, которую мне еще не доводилось исполнять…
5
Машина замедляет ход, перебирает скатами бревна на мостике. Впереди брезжит неясное зарево, — это на стоянке аэродрома горят фонари. Они оттянуты ветром в одну сторону и словно летят, пробивая жестяными колпаками струи воды и дождевую туманную пыль.