квитанции, приходя во всё больший ужас. Управляющий не лгал — действительно, расход составлял ту же сумму, изначальная величина и округлость которой тешили его надеждой не иметь более проблем с финансами. Реальность оказалась пугающей.
— Невероятно, — повторил он, вытирая со лба выступивший пот, — сто тысяч за полтора месяца. Тридцать тысяч на тряпки! Шали, платье... хм, что это за платье такое? Прочее барахло... новый экипаж, мебель, сервизы, выкуп драгоценностей у ростовщика... но «продукты питания» на четыре тысячи — это как? Балов мы ведь не устраивали. Новые лошади — шесть тысяч... уплата старых долгов — двадцать семь тысяч. Да уж. Немудрено! Тут ведь долги не только наши, но и шурина!
— Барыня изволила приказать, — Стёпа принял дурашливый вид, задрал голову и стал увлечённо изучать конструкцию люстры.
— Ну, может... может... если принять это как разовое вложение... Не будем же мы тратить столько всегда! Просто так вышло. Требовалось единовременно много для поправки дел, а коли они поправились, то более и далее...
Стёпа перевёл взгляд с люстры на барина как на более интересный объект. Пушкин не без успеха пытался справиться с шоком через убеждение, что всё нормально, логично и должно так быть.
«И будь миллион, а не сто тысяч, оказалось бы очень логичным купить дом на Невском в качестве разового вложения средств, закатить там несколько балов, а после удивляться, куда же всё подевалось.» — подумал управляющий.
— К тому же, это ведь траты прошлого года, не правда ли? — просиял лицом Александр, найдя, как ему показалось, слабое место в ситуации. — То есть оброк прошлогодний! А этот год ведь ещё не трогали!
— Не трогали, барин, всё верно.
— Ну вот же! — воскликнул он от радости, как легко всё разрешилось.
— Видите, как всё просто, ваше превосходительство, — поддержал барина Степан, — тот год за месяц, этот год за два. Вы ведь не станете ждать осени, а решите распределить всё сразу, не правда ли?
— Степан...
— Затем можно будет вспомнить об очищенном от долгов и объединённом имении — да как же о нём не вспомнить, если первый заклад принесёт тысяч триста на ассигнации! До осени протянуть можно.
— Степан!
— К зиме, правда, придётся что-то делать, ведь праздники, балы, одним словом — сезон. Хотя что думать? Зачем же существуют ростовщики на свете, как не затем, чтобы избавить людей от невзгод? Как раз к тому времени они успеют соскучиться по столь любимым клиентам и выложат тысяч сто, если не жадничать и отнести разом все кофейники...
— Степан!!!
— Что, ваше превосходительство? Простите, задумался. Неужто я чего молвил? Не обращайте внимания. Мысли вслух.
Пушкин задумчиво рассматривал управляющего. Отношения их последнее время претерпели изменения, превратившись в странное сочетание приятельства, какое бывает у волка с собакой, когда оба сыты.
Относиться к Степану по-прежнему он не мог, чему был рад, ибо сам не формулировал твёрдо, как же относился к нему раньше. Поведение крепостного, Александр понимал это, если отбросить неслыханную вольность общения, дерзость и прочие несуразицы, напоминало собой покровительство — наибольшую нелепицу, какую только можно вообразить. Теперь же всё изменилось. Тот факт, что Степан пишет стихи, и стихи хорошие, поставили их на равную высоту в глазах Пушкина. Вслух он подобного не говорил — из резонных опасений, что никто бы не понял, — но для себя решил твёрдо. Степан мог спасти ему жизнь, выручить, совершить подвиг, говорить сколь угодно ловко и быть хоть кем — разница происхождения создавала барьер восприятия. Искусство сломало его в щепки. Прочтя, а после прослушав несколько произведений, Пушкин почувствовал, что они одной крови, и перед этим чувством всё остальное — карнавальная мишура.
Первым порывом было выписать Степану вольную немедленно, как многие и предполагали, но и в этот раз упрямому мужику удалось отбиться.
— Не время ещё, Александр Сергеевич, — с улыбкой говорил Степан, — что мне та вольная?
— Да разве не всякий человек жаждет свободы?! — сердился поэт. — Да не всякому она на пользу. Но ты — другое дело. Как я могу держать в рабстве поэта? Безумие. Фарс.
— Некомильфо, — подсказал Степан.
— Как будут на меня смотреть? Даже сойди я вдруг с ума и вздумай кичиться тем, что у меня в рабах есть автор, которого читают в каждом приличном салоне, — одобрение одних не искупит негодования других. Кто я такой, чтобы держать тебя в цепях? Иадмон?
— Рабство, цепи — то лишь слова. И вы нарочно говорите мне их барин, чтобы позлить. Но на подобные приёмы я привит, извините.
— Привит?
— Да, как от оспы. Не действуют.
— Да почему ты не хочешь свободы?!
— Хочу, отчего же. Но на моих условиях, а они пока ещё не готовы.
— Каких ещё условиях?
— Я вам скажу, но после.
— Не понимал тебя, Степан, и не понимаю, — Пушкин развёл руками, — но ты учти одно: запомни хорошенько, что рано или поздно, и скорее рано, я просто выпишу вольную и говори там что желаешь. Хоть царю жалобу пиши с просьбой вернуть тебе крепостную зависимость. Вот подивится государь! На меня и так уже косо смотрят некоторые. Другие одобрительно. Но я не из других. Позориться я не желаю. Сам выпишу и не спрошу, так и знай.
— Ладно, ладно, Александр Сергеевич, — понимая, что Пушкин обижен, Степан примирительно поднял руки, — уговорили. Обождите маленько. Не так и долго осталось ждать. Как буду готов — сразу обрадую. Договорились?
— Ладно. Господь с тобой. Делай, как знаешь. Но смотри — не затягивай.
На том и порешили. Барин не напоминал крепостному об обещанной вольности, мысленно уже считая его свободным, тот же делал вид, что всё по-прежнему.
В действительности Степана держали два обстоятельства, изложить которые он планировал в день получения вольной грамоты, отчего и подгадывал срок. Сейчас же, как, впрочем, и всегда, он и без грамот чувствовал себя более свободным, чем многие дворяне, стиснутые процветающим в те годы чинопочитанием. В чём-то Степан их понимал.
Чин — основа всего. Кто первый, кто второй, а кто десятый. Кто кому и как кланяется, кто дорогу уступает. Даже в церкви чин означал место человека. Вышла девушка замуж, к примеру, дочь генерала да за поручика, её место в церкви и сменилось. То с папенькой стояла в первом ряду, а