— Посмотрите: вот человек, нарисованный углем, кто-то пустил его между людей.
Но и художник забыл о Семене. До него ли художнику? Старая барыня после обеда прилегла отдохнуть и уснула. И, склонившись к хорошеньким губкам такой очаровательной в этот голубеющий вечер, такой ласковой барышни, уже пил, распылив свои волосы тучей, большеголовый художник, еще не совершенный, невинный, — ибо любил, — поцелуи. И было это предчувствие свежести губ, как аромат вина, еще не обжегшего рта всем захватом расплавленной золотисто-зеленой благодати виноградных гроздей. А у девушки все потемнело в глазах, левкои тяжелые спустились на волосы, и она медленно, медленнее, чем он наклонялся, отклоняла свою тяжелевшую голову.
Близко было мгновение высшей тайны небес, а земля пела, цвела, любила, грустила, и не знала природа в первобытной мудрости своей ни единого томительного противоречия. Сад помавал тысячью белых своих лепестков, тысячью бабочек нежно-весенних, и голубел по долинам, сгущаясь, тонкий туман, дымилась земля, обрамляя опалы далекой зари, и доносились песни с деревни тоньше, воздушней, и где-то над землей зажглась в их мелодии и зазвучала людям неслышимая, по сердцам возвещающая, золотая струна…
Близился, близился миг, и вот он настал.
V Семен Григорьевич, поднявшись на локте, видит ясно и жутко:
От старого образа Божией Матери с предвечным Младенцем Ее на руках золотой огонек тихо и мягко спускается вниз к тому месту, где святые Дары пролежали у ног человеческих невредимо весь этот день, полный сутолоки, и восхищает Их к древнему образу. Вспыхивает ярче лампадка, колеблются лики на темной иконе, и видит Семен явственно ранку на правой ручке Младенца. Яркая капелька крови сияет на ней, как рубин. И колышется ткань на груди Богоматери, слышен явственный вздох, и голос, сладкий, как музыка в детском и праздничном сне, говорит ему:
— Встань и подойди ближе, Семен.
Семен встал тотчас и подошел совсем близко к иконе. Теперь было видно ему, как слабо поднимались и опускались ресницы У Девы Пречистой.
— Веришь ли ты, неверный, теперь?
— Верю, — тихо ответил Семен.
И слеза прокатилась по его меловому лицу.
Чей-то голос, невидимо откуда идущий, произнес тогда раздельно и внятно:
— Кто в муках неверен был, того верным поставлю над верными, ибо неверен был — в муках.
И Младенец протянул ему ручку, и коснулся губами Семен этой Божественной ручки, и приобщился вновь.
И показалось ему, что все то был сон, одно забытье, и только неведомый голос звучал в ушах, и благоухали, дымились ароматом небесным на устах его розы.
«Господи, Боже мой! — стал Семен на колени и излился в молитве. — Господи Боже! Ты послал мне, неверному, это видение. Великий я грешник, Господь. Верую и исповедую ныне, яко Ты еси воистину Христос, Сын Бога живого, пришедший в мир грешныя спасти, от них же первый есмь аз. Но не достоин я, Господи, Боже мой, никакого спасения. Мой грех сам себе не прощу».
Молился он мысленно, губы сжаты были и строги. Встал с колен и, незамеченный, вышел в уснувший темнеющий сад.
«Тварям невинным и чистым перед Ликом Твоим передаю честное Тело Твое и честную Кровь Твою. В безгрешном сиянии воска вознесут они небу частицы Твои. То, что в грехе задумал свершить, в покаянии кладу к ногам Твоим, Господи».
И открыл Семен Григорьевич самый слабый свой улей, и положил туда святое Причастие.
Пчелы шелестели матовым шорохом крыльев своих — благоговейно и тихо.
«А теперь я умру».
— А теперь я умру, — громко сказал человек и лег между пчел, с которыми жил, между ульев, скрестив на груди свои руки.
Ослабевшее тело его погрузилось в глубокий, медлительный сон.
Безнадежность баюкала это затихшее тело, непрощаемость страшного грешника стерегла его изголовье, но не приходила и строгая смерть сомкнуть уста человека, что признал себя сам недостойным причастия. Темные врата преисподней, раскрытые настежь, него ночь ожидали его, оскорбившего Бога человеческим своим испытанием, его, не принявшего Божье прощение и отклонившего вновь святые Дары от души в предсмертный свой час.
Бледной зарей белела рядом с телом его и белая смерть. Время шло, но застыла она, медлила смерть.
Но когда с первым золотым лучом солнца показались пчелы из ульев и утренняя жизнь улыбнулась на пасеке, подлетела к распростертому телу одна из причастниц, спустилась тихо к устам и ужалила мягко мятежные губы черного человека.
Великой любовью за небесное счастье свое ответили пчелы. Божественным светлым приветом осенило вечное Небо смирение духа.
И захлопнулись с шумом, негодуя, адские двери, закрыла глаза и уста человеку нежная смерть, и новопреставленный трижды-причастник от мятежной жизни своей на земле возродился в новую жизнь, о которой знать ничего не дано нам, живущим.
* * *
Так жил и так умер черный колдун из Малых Рожков Семен Григорьевич, по прозванью в молодые годы свои — Черная Кровь.
Утром нашли его семейные между пчел с лицом просветленным и тихим и вместо осинового кола воздвигли на могиле его белый березовый крест.
И не одна свеча с его пасеки горела чистой, безгрешной молитвою Небу, ибо дано ему было приобщить и природу божественным тайнам Христа.
1908 г.
ТРОИЦКАЯ КУКУШКА
По народной примете, кукушка перестает куковать за тринадцать дней до Петрова дня, за тринадцать ночей до Петровской зари предчувствует она радугу восходящего солнца и его игру в это утро и загодя робко смолкает; вообще кукушка — трусливая птица. Но в мае по перелескам Орловской и Тульской губерний — их настоящее царство. Однако же и тогда редко кому удается увидеть эту пеструю птицу, сидящую между ветвями: так скромна одинокая вещунья по натуре, так хочет быть мало заметна, и только спугнутая летит над оврагом на двойном фоне чуть зажелтевшего неба и едва тронутых серотой сумерек тонких березовых веток, летит сухим, бесшумным, укромно торопливым полетом.
Лизанька Фурсова, шестнадцатилетняя (третьего дня исполнилось) девочка сидела, подобрав под себя ноги, на отлогом пригорке, в тени берез, известных в Прилукине под именем Ревереллиных; давно еще, когда отец Лизаньки учился в Петровской (по-тогдашнему) академии, к ним, в числе других, приезжал студент Реверелли; чем он был замечателен, это, кажется, все успели забыть, но, конечно, он был мечтателем и любил сидеть подолгу под этой группой берез, имевших общие корни. Лизаньке нравилось кроме того самое имя: было в нем что-то воздушное, ускользающее и, одновременно, узловатое и хрупкое, как ей казалось, как в тех опавших березовых веточках, что в изобилии с прошлого года, еще не успев истлеть, топорщатся возле нее между травой на пригорке.
Позади Лизаньки — лес (и за лесом — дом), а по бокам, к скатам в овраги, сбегавшие под углом перед нею в открытый зеленый луг, густели в обе стороны для взора непроницаемые заросли приземистого по срубкам корявого дубняка, частой сети тонких, чуть искривленных осинок и по-весеннему пухлых кустов молодого орешника; зато неширокий, но вдаль бегущий луг с серой тесьмою ручья был открыт далеко. Еще не успевший пестро зацвесть, он в истоме полудня и лесной тишине, полной разве лишь сердцем отгадываемых, затаившихся звуков, как бы слегка отделялся, не отрываясь, от влажной земли, похожий, может быть, на также еще зацветающую, над землей устремленную душу девочки шестнадцати лет, с книгой возле нее.
Она только что положила на траву, окончив читать, маленький томик. У глаз еще видны были следы не вытертых, а может быть, и незамеченных слез. Сердце ее было растрогано «Капитанскою дочкою» Машей И чем-то еще, верно, в себе неосознанным, что как облаком поднялось из души и, колеблясь, слегка отделяло, не отрывая, от примятой травы на пригорке. Это была и умиленность, и грусть, и радость по какому-то непонятному, но огромному поводу, может быть, по тому, что мир существует, и в мире есть Лизанька, накануне Троицы одна в лесу.
Между ветвей падало солнце и золотило и без того бронзово-золотистые (предмет смущения и затаенной гордости Лиэаньки) ее пышные волосы; она убрала их с утра в две косы и положила венцом вокруг головы; теперь отдельные волоски, выбившись, так горели на солнце, что самый воздух, пронизанный ими, казался еще горячей. Была ли красива Лизанька, трудно сказать (сама она думала: нет, и не раз украдкой от матери по вечерам натирала щеки и нос огуречным рассолом — от ненавистных веснушек), но если и не было в ней красоты, то было и нечто, может быть, равное ей, — та слегка экзотическая, непостижимая прелесть, что стоит иной красоты. Подросток со всей неловкостью переходного возраста между людьми, когда он бывает один, обретает нередко очаровательную хрупкую прелесть, гармонический, верный себе, кратковременный аккорд.