в руках!
Она не выпускала диадему, вела себя как сумасшедшая, вертелась перед зеркалом, красовалась, любовалась камнями и собой. И меня заставляла любоваться. И, конечно, пожелала всюду сверкать — и на улице, в театре и дома, перед самой собой. Я не знал, что делать. Появись она где-нибудь… Благо, мы уезжали на Кавказ, надеялся, что все обойдется. Теперь столько всяческой синтетики вокруг, надеялся, что не обратят внимания. Но в курзале встретились сослуживцы. Девчонки так и впились в эту проклятую саламандру. Было ясно — завалюсь. Я пошел на крайнее. Признался ей, то есть солгал, что у меня растрата и что есть только одно спасенье — продать диадему, покрыть недостачу. Она не спала ночь. Наутро говорит:
— Да, конечно, Неонил, продай!
Ну, все как будто устраивалось, взял я диадему, камни заменил, саламандру сбыл с рук, а ее заверил — порядок. Так и жили. Старался доставить все, что пожелает, так же как ранее другим девицам доставлял. Не думал тогда, что не забуду так легко, как других забывал.
Неонил Степанович попросил разрешения закурить и, не закуривая, продолжал:
— Верила она мне или только себя старалась уверить? Она знаете, как ребенок, — скажешь, верит. Возможно, догадывалась, но уже втянулась, ни о чем не расспрашивала, лишь пила более обычного.
Анатолий останавливал Роева, заставлял повторять, допытывался, добиваясь достоверности, сопоставляя сказанное с показаниями свидетелей, данными экспертизы. Пытался восстановить все звенья происшедшего, судьбу и трагедию погибшей: рухнул мишурный мирок, пестрая картинка из модного журнала, узнала наконец, поняла все… Предстояла расплата за легкомыслие и легковерие. И за соучастие…
Появился страх. Боялась оставаться одна. Пугалась каждого звонка, шагов на лестнице. Пугалась чего-то на улице…
— Как вы сами считаете, Роев, — спросил Анатолий, перебирая страницы дела, — могу я довериться вашим показаниям?
— А как хотите. Я не вам, я себе говорил. Живем не оглядываясь. Дальше, дальше! А что вокруг, кто вокруг? Разве ей такую жизнь подлую? Девчонка. Ребенок. Бестолковый, психованный, а все равно душа детская. Ее бы поберечь. Другую жизнь подсказать. А теперь что же?
Роев помолчал.
— Прошедшее вот как понимаем. Разбираемся! А в настоящем — кроты слепые, несчастные.
— На тридцать восьмую рассчитываете?
— Да у меня без тридцать восьмой алиби железное. Могу все отрицать. И ничего бы со мной, гражданин следователь, не совладали. Если б минута не подошла. В такую минуту настигли, гражданин следователь, душа перевернулась. Тридцать восьмая, говорите? А что ж — буду бить на тридцать восьмую. И досрочного добиваться стану. Как все. А только от себя куда уйдешь? Никуда не уйдешь, ничего не вернешь, гражданин следователь.
«А если не срок, а построже? Если строже, Роев?» — хотел было спросить Анатолий и не спросил.
Последняя страница дневника Марины Боса
Раньше я ничего не боялась, не понимала, что такое страх. Обо мне так и говорили:
— Страха на нее нет!
Читала, слышала — даже фронтовики рассказывали: бывает с каждым человеком, и надо преодолеть. Понимала, о чем говорят, но словно о дальних странах.
А когда случилось это… Нет, не страх — переболела. Все равно, когда во сне сбился с дороги и надо повернуть и не можешь, все закаменело.
А страшное пришло обычной телеграммой, в обычный день:
«ДЯДИ ГРИГОРИЯ НЕ СТАЛО…»
— Телеграмма пришла ночью, оставалась на почте до утра.
Это Валерка сказал. Он зашел за мной, звал в парк отдышаться после экзаменов. Увидел телеграмму, перечитывал, разглядывал почтовые пометки. Тася плакала. Бабця уткнулась в передник и замерла. А я все еще не могла понять, что произошло.
Смотрю в окно — лето, да вот — лето за окном. Говорю себе — лето! И ничего не вижу.
Не помню что было потом. Когда очнулась, в окне солнце. Смотрела на солнце, пока не стало больно глазам.
Дяди Григория не стало. Был он простоватый человек. Ласковый и суровый. И заботился о нас простодушно, чтобы все, как у людей, хата не хуже других в городе, солдатское дите обуто, одето; чтобы цвели и красовались, как жито. А мы кружились, форсили дорогими шмутками.
Почему все так теперь жестоко, так отчетливо?
Его подолгу не бывало дома, командировки, нагрузки, перегрузки.
Он верил нам.
Он редко, только в особые дни говорил о своей солдатской службе, но всегда оставался солдатом — не знаю, как объяснить: все тяжелое брал на себя.
Мы жили за его спиной. Простодушную заботу принимали как должное. Ждали, когда улетал. И забывали о нем, когда прилетал. А ведь мы любили его. По-своему. Но боялись красивых слов. Больше всего боялись красивых слов и не нашли для него слов человеческих. И всегда было некогда.
Умирая, уже не видя, не узнавая никого, дядя Григорий проговорил:
— Земля, наша земля…
Вчера Мери Жемчужная сказала:
— Девочки, я, кажется, состарилась на школьной скамье!
Она кокетничает, наша Мери, это все напускное: нарядилась, расфрантилась, Самодельные сережки в ушах; дома, наверно, во все зеркала гляделась, любовалась собой.
Завтра — девятый класс. А должна была — в десятый.
Пропал целый год.
Могла пропасть вся жизнь.
ЗОЛОТОЙ ПЕРСТЕНЬ
Роман
Богдан Вага
В Москву Богдан Протасович прибыл после полудня. Не останавливаясь в столице, взял билет на самолет, спешил в свои Колтуши — так несколько нескромно в кругу друзей именовал он лабораторию экспериментальной микробиологии, которую возглавлял в течение последних лет.
Весь путь до Москвы прошел спокойно; в зарубежных поездках профессор Богдан Протасович Вага бывал не раз, чувство новизны сгладилось, и мысли его были заняты не внешними впечатлениями, а результатами симпозиума, встречами, дискуссиями. Сообщения советских ученых выслушали с должным вниманием, вопреки обычной сдержанности не скупились на похвалы; особо был отмечен доклад главы делегации, известного вирусолога, друга и однокашника Богдана Протасовича.
Не преминули вспомнить о поэте биологической науки.
А глава делегации всюду рекомендовал Богдана Протасовича в качестве обещающего, пылкого биолога.
Потом, в дороге, профессор Вага все время мысленно возвращался к событиям минувшей недели. Оставаясь внимательным собеседником, любезно откликаясь на каждое слово, умудрялся сохранять внутренний, сокровенный строй мыслей.
«…Океан выплеснул жизнь на сушу, и она овладела землей; жизнь проникнет сквозь пояса радиации и овладеет новыми мирами…»
В Москве на старой квартире его ждало письмо жены. Надушенный конверт, знакомые изломанные строчки, напоминающие разговор жеманницы:
«Устроился, наконец? Знаешь, брось философию. Не чуди. Живи по-современному!»
В завершение Варвара Павловна осведомлялась о ценностях. О культурных ценностях, нажитых совместно. Перечисляла офорты, автолитографии, подлинники прославленных мастеров. Требовала разделить все честно, пополам. Она писала: «напополам». Вздорная,