Давным-давно – был создан в Камелоте
Посредством и диковин, и чудес,
И знамений, и многого другого».
И вновь с тоской подумала Гиньевра:
«Ужель своей дурацкой болтовней
Меня это дитя убить желает?»
Но вслух сказала послушнице юной:
«Что за глухой стеною монастырской
Ты можешь знать, дитя, о королях,
О круглых их столах, о чудесах
И знаменьях, кроме простых чудес
И знамений обители твоей?»
А послушница ей в ответ пространно:
«До появленья королевы было —
Я знаю точно! – в сей земле немало
Чудес и знамений. Так мне отец
Рассказывал, который был одним
Из рыцарей великого Стола
С момента основания его.
Однажды он скакал из Лионесса,
И вот, проехав час, а может, два
По берегу после захода солнца,
Он музыку чудесную услышал
И замер, и взглянул назад. И там,
На берегу пустынном Лионесса —
У каждого звездою на вершине
Горел маяк, и море у подножья
Свет излучало – он увидел их:
До самого далекого предела,
Где было сердце западного края,
Там мыс за мысом пламенем пылали,
И плавали в том зареве русалки,
И великаны из глубин вставали,
И голоса их на весь мир гремели,
А из расселин и из пропастей
Малютки-эльфы отвечали им,
Подобно отдаленному рожку.
Так мне отец поведал… А еще,
Когда на зорьке ехал он по лесу,
То увидал, как три веселых духа
Вскочили у дороги на цветок,
И закачался тот. Вот точно так же
Качается чертополох при ссоре
Из-за семян трех серых коноплянок.
А по ночам перед его конем,
Мерцая, эльфы хоровод кружили,
То разлетаясь, то слетаясь вновь,
И снова разлетаясь и слетаясь,
И был весь мир земной наполнен жизнью.
Когда ж отец приехал в Камелот,
Гирлянда из воздушных тех танцоров
Кружилась в замке вкруг лампад зажженных.
А был такой в то время в замке пир,
Какой и не приснится никому.
Чего бы из еды ни пожелал
Отведать каждый рыцарь, в миг ее
Невидимые руки подавали.
И даже в погребах – отец сказал —
Веселые пузатенькие гномы
Затычки выбивали из бочонков
И на бочонках этих восседали,
Пока вино хлестало наземь. Вот как
И духи были счастливы, и люди
До появленья грешной королевы».
С обидою сказал королева:
«Так говоришь, что счастливы? Да значит,
Они были пророками дурными.
Ибо никто из духов и людей
Не понял – в том числе и твой отец,
Видавший знаменья и чудеса, —
Что ожидает наше королевство».
А послушница ей опять пространно:
«Нет, понял бард один, тот, о котором
Отец мой сказывал, что спел немало
Он песен превосходных боевых
Меж скал крутых и набегавших волн,
Не убоявшись вражеской флотильи.
Еще певал он множество баллад
Таинственных – о жизни и о смерти —
На горных, скрытых дымкою вершинах,
Когда к нему сходились духи гор
С покрытыми росою волосами,
Взлетавшими, как пламя на ветру.
Так мне отец сказал… Той самой ночью
Бард воспевал Артуровы победы
И Короля, который для него
Уже был более, чем человек.
Еще ругал он тех, кто говорил,
Что Горлейсу Артур побочный сын,
Поскольку люди не могли понять,
Откуда взялся он. Известно было
Одно лишь, что однажды после бури,
Когда огромная волна накрыла
Весь брег крутой – от Бьюда и до Боса,
Настал спокойный, будто райский, день.
Тогда-то и нашли дитя нагое
В угрюмом Тинтагиле на песке
У моря Корнуоллского. Тот мальчик
И был Артуром. Мальчика растили
До той поры, покуда неким чудом
Он не был Королем провозглашен.
Его могила будет так же скрыта
От глаз людских, как и его рожденье.
И если б удалось ему найти
Себе жену, имеющую столь же
Великие достоинства, как он,
То вместе бы, пел бард, они смогли
Мир сделать лучше. Тут певец запнулся,
Рука безвольно с арфы соскользнула,
Лицо вдруг стало бледным, даже белым,
И стал он падать, и упал бы, кабы
Его не поддержали. Но о том,
Что увидал, не захотел поведать.
Но можно ль сомневаться? То был мерзкий
Поступок Ланселота и Гиньевры».
«Конечно же, – подумала Гиньевра, —
Она подослана простой лишь с виду
Игуменьей и сестрами сюда,
Чтобы меня травить, меня унизить».
И опустила голову она,
Ни слова не ответив юной деве.
А девушка, слезами обливаясь
И всплескивая без конца руками,
Все так же многословно принялась
Ругать свою болтливость и сказала,
Что добрые монахини частенько
Ее бранили за язык несносный.
«И если кажется вам, госпожа,
Что слишком вам я досаждаю этой
Дурацкой болтовнёю и рассказом,
Который добрый мой отец поведал,
Меня прервите и не позволяйте
Мне память моего отца позорить.
Ведь был он человеком благородным,
Хотя и повторять любил однако,
Что благородней всех – сэр Ланселот.
Отец убит. Он был копьем заколот.
Пять лет уже прошло с тех пор, как я
Одна осталась… А из тех, кто жив,
Из тех двоих, кто более других
Великою учтивостью известен
(Меня прервите, коль вопрос некстати),
Скажите, кто был самым благородным,
Когда вы жили при дворе средь них,
Наш государь Король иль Ланселот?»
Ответила ей бледная Гиньевра:
«Сэр Ланселот, как благородный рыцарь,
Был вежлив с каждой дамой. И к своим
Противникам в боях иль на турнирах
Учтиво относился. И Король
В любом бою и на любом турнире
Ни разу неучтивости врагу
Не выказал. Манеры же обоих —
И Короля, и Ланселота – были
Намного благородней, чем у всех.
О да, манеры – это так непросто,
Они – наследье чести и ума».
«Так чести и ума? – сказала дева. —
Что ж! Значит, благородство Ланселота
Намного меньше, ибо, говорят,
Бесчестней друга в мире не найти».
Промолвила печально королева:
«Заключена в стенах монастыря,
Что знаешь ты, дитя, про мир огромный,
Про свет и тьму, про счастье и про горе?
И если благороднейший из всех
Сэр Ланселот был час один всего
Не столь уж благороден, как всегда,
Молись о нем, чтоб он избегнул ада,
И плачь о той, что его тащит в ад».
«Да, – та в ответ, – молюсь я за обоих.
И все ж поверю в то, что Ланселот
Настолько ж благороден, как Король,
Не раньше, чем поверю, госпожа,
Что вы – та грешница, та королева».
Вот так, иным подобно болтунам,
Утешить тщась, она задела больно
И навредила, исцелить желая.
От гнева бледное лицо Гиньевры
Покрылось краской, и она вскричала:
«Таких, как ты, еще не видел свет!
Орудие в чужих руках, ко мне ты
Подослана, чтоб изводить меня,
Терзать и мучить! Подлая шпионка!
Изменница!» Когда из уст Гиньевры
Излился этот яростный поток,
Ошеломленная вскочила дева,
Бела как полотно, и пред Гиньеврой
Застыла, трепеща. Так клочья пены
На берегу вздымаются от ветра,
Готовые взлететь и упорхнуть,
И стоило Гиньевре крикнуть: «Прочь!»,
И вправду упорхнула. А Гиньевра,
Одна оставшись, тяжело вздохнула
И, чуть остыв, сама себе сказала:
«Ребенок простодушный и пугливый,
Намерений дурных ты не имела.
То грех мой выдал сам себя с испуга,
Подобно простодушному ребенку.
О помоги мне, Господи! Я каюсь!
Не истинно ль раскаянье мое?
Ведь даже в самых сокровенных мыслях
Не вспоминаю я о тех грехах,
Что наполняли счастьем нас когда-то…
И клятву я дала его не видеть,
Не видеть никогда».
Промолвив это,
Она вернулась памятью в то время,
В те золотые дни, когда впервые
Предстал пред нею Ланселот Озерный,
Который был известен как храбрейший
Из рыцарей и лучший из людей,
Прибывший, чтобы отвезти ее
К Артуру, господину своему.
Пустившись в путь и свиту обогнав,
Они приятно и непринужденно
Беседовали обо всем на свете —
О рыцарских турнирах и охоте,
Любви и развлечениях (был май,
И грех пока что в них не пробудился).
Они скакали по цветущим рощам,
На райский сад похожим, по полям
Душистых гиацинтов, что казались
Упавшими на землю небесами,
И дальше, дальше по холмам и долам…
И каждый день в прелестнейших долинах
В полдневный час пред ними представали
Из шелка королевские шатры —
Их ставили заранее – для краткой
Трапезы или отдыха дневного.
И так они скакали до тех пор,
Пока однажды пред заходом солнца
Дракона не узрели пред собой —
Стяг Пендрагона над шатром Артура,
Сверкающим у тихого ручья.
Ну, а пока Гиньевра, как во сне
Сквозь прошлое безвольно продвигаясь,
Достигла тех минут, когда впервые
Узрела короля, который ехал
Из града ей навстречу, и вздохнула,
Вдруг осознав, что путь ее окончен,
И оглядела с головы до ног
Артура, и тотчас нашла, что он
Высок, бесстрашен, сдержан, горделив