В объятьях новой пассии лежал».
Сказал Тристрам, ее рукой играя:
«Успеешь посвятить себя ты Богу,
Любовь моя, когда наступит старость
И пропадут желанья!» Речь такая
Изольду несказанно рассердила:
«Ты Богу посвятить себя успеешь,
Любовь моя, когда наступит старость
И будешь ты уж больше мне не люба…»
А я нуждаюсь в Нем уже сейчас!
Подобных слов бы Ланселот не бросил
И самой распоследней из свинарок.
Чем больше человек, тем он учтивей,
Но не таков Тристрам, Артуров рыцарь!
Ты, проводящий время средь зверья
За исключеньем редких тех моментов,
Когда на копьях бьешься иль играешь
На арфе, что скорей тебе подходит, —
Ты сам теперь похожим стал на зверя.
Коль любишь, как посмел – пусть даже в мыслях —
Меня ты оттолкнуть и отослать
В ту даль седую на исходе жизни,
Где нет уже любви? Возьми назад
Свои слова! Клянись меня любить!
Льсти мне! Я так слаба, так одинока,
Так сломлена ужасным этим Марком,
Твоей женитьбой и моим венчаньем,
Что выпью ложь, как сладкое вино!
Лги! Я поверю. Что? Не хочешь лгать
И клясться как тогда, когда ты клялся
Торжественно и стоя на коленях
Тому, кто лучше всех нас, – Королю?
Мой Бог! Была в обетах ваших сила,
Пока жила в вас вера в Короля!
Тогда не лгали те, что дали клятву,
И, опираясь на обеты их,
Артур взял верх и создал королевство.
Так поклянись, что не разлюбишь даже
Тогда меня, когда старухой стану,
Седой, как лунь, забывшей про желанья
И ощутившей безысходность жизни».
Нахмурившись, ответил ей Тристрам:
«Обеты! Разве ты обет свой Марку
Хранила лучше, чем я свой? Я лгал,
Сказала ты? Нисколько, ибо понял,
Что сам собою рвется тот обет,
Который связывает слишком крепко.
Жизнь рыцарская привела меня
К такому заключению. Когда же
Он порван, дух его блюдем мы лучше,
Чем если б никогда и не клялись.
Не буду клясться. Хватит мне того,
Что клялся я великому Артуру
И стал клятвопреступником. А прежде
Его я чтил и даже слишком чтил.
«Да смертный ли он, право?» – думал я,
Когда, покинув Лионесс суровый,
Впервые появился перед троном
И увидал того, кто победил
Язычников. Все изумляло в нем:
Власы – нимб солнца над челом высоким,
Подобным холму снега в небесах,
Глаза синестальные, борода
Златая, что уста его одела
Сияньем, а сильней того – легенда
Таинственная о его рожденье,
И предсказанье Мерлина о странном
Его конце. Нога его стояла
На низенькой скамье – драконе с виду.
И он казался мне не человеком,
А Михаилом, Дьявола поправшим[209].
Тогда-то, поражен, и дал я клятву.
Но все это уже в былом. Обеты!
Ожегшие на час безумьем здравым,
Они свое, признаться, отслужили.
Прошло их время. А ведь каждый рыцарь
Себя считал великим в большей мере[210],
Чем в самом деле был, и большинство
Молилось на Артура, как на Бога.
Так, над самим собою вознесясь,
Он совершил великие деянья,
К которым бы иначе не пришел,
И так вот создавалось королевство.
Однако позже стали раздражать
Обеты эти рыцарей – вначале
Скорей всего из-за того пятна,
Которое лежало на Гиньевре, —
И спрашивали рыцари: кто дал
Артуру право их связать обетом?
Быть может, Небо? Ну, а если бездна?
Не удалось им отыскать следов
Его рождения. Он не был плотью
И кровью древних королей. Тогда
Где ж право взял сомнительный король
Связать их нерушимым тем обетом,
Который рано или поздно плотью
И кровью будет все равно нарушен?
Коснись моей руки! Ты слышишь – в ней
От воздуха, что вереском пропах,
И от охоты вольной кровь играет.
Способен ли Артур меня – такого —
В невинного ребенка превратить?
Сковать язык мой, чтоб не мог свободно
То высказать я, что свободно слышу?
Связать меня с одной? Весь мир над этим
Смеяться будет! Человек земной,
Стоящий крепко на ногах, я знаю:
Конец свой приближает куропатка,
Которая до срока побелела.
Не ангелы мы и не будем ими…
Обеты! Я, охотившись в лесу,
Слыхал, как дятел в шапке ярко-красной
Над ними хохотал. Душа моя,
Мы любим, лишь пока жива любовь.
И потому так велика моя
Любовь к тебе, что ничего вокруг
Не нужно ей, кроме нее самой!»
Он замолчал и подошел к Изольде.
«Ну хорошо, – она ему сказала. —
А если б я другого полюбила,
Который более тебя учтив?
Ибо учтивость так же, как и доблесть,
Всех женщин побеждает. Тот, кто ими
Обеими отмечен – совершенен.
Я говорю о Ланселоте. Правда,
Ты выше, и румяней, и красивей.
Но если бы, скажи, я полюбила
Его как величайшего из всех
Великих рыцарей и возвратила
Тебе назад твое же изреченье:
«Мы любим, лишь пока жива любовь»,
Что ты бы мне тогда сказал?»
Тристрам,
Пока Изольда это говорила,
Вдруг вспомнил о подарке драгоценном,
Который для нее он приготовил,
И, пальцем прикоснувшись к шее девы,
Ответил: «Ну же, хватит, дорогая!
Я страшно голоден. Еще немного —
И рассержусь. Вина! Вина и мяса!
И буду я тебя любить не только
До смерти, но и после – в сне загробном!»
И ясно, что пришли они к согласью,
И получил он то, чего желал.
Когда же плоть насытили они
Вином и мясом, а сердца – беседой,
То возвращаясь вновь в их рай земной,
К оленям, травам, родникам, лугам,
То насмехаясь над нескладным видом,
Над каждою трусливою уловкой
И журавлиными ногами Марка,
Тристрам, смеясь, взял арфу и запел:
«Да-да, о да! От ветра гнутся лозы.
Звезда в пруду, звезда в высотах рая.
Да-да! Звезда во мне рождала грезы:
Одна звезда вблизи, вдали – другая.
Да-да, о да! От ветра рябь на море!
Одна звезда – огонь, вода – другая.
Одной – сиять, другой – погаснуть вскоре.
Да-да! Гуляет вихрь, траву сгибая!»
И тут он – при последнем блике солнца —
Достал рубиновое ожерелье
И показал ей. Вскрикнула она:
«Не знак ли это Ордена того,
Что был воссоздан нашим Королем
Лишь для тебя для одного, любимый,
Дабы средь равных выделить тебя?»
«О нет, моя владычица, – сказал он. —
Это всего лишь красный плод, что рос
Под небесами на волшебном дубе.
Он выигран Тристрамом на турнире
И привезен тебе как дар последний
Его любви. И примиренья ради».
Сказав так, он надел ей ожерелье
На шею и воскликнул, улыбаясь:
«Твой Орден, о владычица моя!»
Но только он нагнулся, чтобы шею,
Украшенную красными камнями,
Поцеловать, как позади него
Вдруг выросла, из тьмы соткавшись, тень,
Раздался крик: «Таков обычай Марка!»,
И пал Тристрам с раскроенной главой.
Артур домой той ночью возвратился
И, поднимаясь по ступеням в замок
В безмолвной и сырой осенней мгле,
Увидел, что покои королевы
Темны. И вдруг рыданья возле ног
Послышались. Король спросил: «Ты кто?»
И голос возле ног его раздался
Рыдающий: «Я шут твой! Но вовек уж
Тебя я не заставлю улыбнуться».
ГИНЬЕВРА [211]
Гиньевра, королевский двор покинув,
Сидела в Эмсбери, в монастыре,
И плакала. Была с ней лишь одна
Младая послушница. Между ними
Свеча горела тускло, залита
Туманом, наползающим из окон,
Где, хоть и в полнолунье это было,
Нельзя было увидеть ничего:
Туман молочный саваном одел
Безжизненную замершую землю.
Причиной ее бегства был сэр Модред:
Он, тайно жаждавший воссесть на трон,
Как хитрый зверь[212], всегда к прыжку готовый,
Ждал часа своего и посему
Выслушивал с презрительной улыбкой,
Как восхваляет Короля народ.
Вступив с вождями Белого Коня
Из племени язычника Хенгиста[213]
В преступный сговор, он все думал, как бы
Внести раскол в Артуров Круглый Стол
И, раздробив в междоусобных войнах
Его на части, привести его
Предательски к концу. Желанье это
К тому ж подогревалось тем, что Модред
Смертельно ненавидел Ланселота.
Ибо случилось, что однажды утром,[214]
Когда весь двор в зеленых одеяньях
И в перьях, ярких, словно майский день,
Отметив как обычно майский праздник,
Вернулся в замок, Модред, как и все,
В зеленом платье, весь – глаза и уши,
На самый верх стены садовой влез,
Надеясь повод получить для сплетни,
И увидал Гиньевру, что сидела
Меж Энид и Вивьен[215] – меж самой лучшей
И самой худшей, самою коварной
Из дам придворных. Больше никого
Он не увидел, ибо Ланселот,
Идущий мимо, углядел шпиона,
Таящегося в зелени цветущей,
И, как садовник гусениц зеленых
Вытаскивает из вилков капусты,
Стащил его за пятку со стены
И бросил, точно червяка, на землю.
Когда же в человеке, что лежал