Особенно досталось от него Вершкову.
В повести последнего речь шла о том, как некая инопланетная тварь, ну прямо Годзилла какая-то, случайно попав на Землю, стала наводить там свои порядки, а именно: пугать беременных женщин, жрать упряжных лошадей (дело происходило в прошлом веке), крушить православные храмы и хлестать водку в питейных заведениях, однако совместными усилиями казачьего урядника (в чьем образе смутно угадывался Бубенцов) и анархиста-бомбиста (прототипом которого явно послужил сам Вершков) подверглась уничтожению.
И все было бы ничего — Вершков писать действительно умел, — но вторым отрицательным персонажем наряду с Годзиллой был выведен местный трактирщик, до последней черточки списанный с Лифшица да еще носивший соответствующую фамилию. Национальность трактирщика прямо указана не была, но то, что он носил пейсы, в постные дни ел курятину и постоянно цитировал Тору, говорило само за себя.
Сначала этот подлый Лифшиц только сочувствовал инопланетной твари, оказавшейся в чужой среде, а потом открыто принял ее сторону.
— Нет, это просто шовинизм какой-то! — возмущался Костя. — Разжигание национальной розни, говорю это как бывший сотрудник правоохранительных органов! И вообще, пусть автор честно признается, какой еврей перешел ему дорогу.
Выяснилось, что знакомых евреев, за исключением того же Лифшица, у Вершкова вообще нет. До конца пятидесятых годов они в его родных краях еще водились, но потом стали избегать тамошнего сурового климата. А стойкие антипатии к этой нации у Вершкова возникли после знакомства с пресловутыми «Протоколами сионских мудрецов».
— Даже царская охранка признала их фальшивкой! — не унимался Костя. — Требую, чтобы в текст повести были внесены изменения.
— Так и быть, — хмуро пообещал Вершков. — Уговорили… Трактирщик у меня будет зваться не Лифшицем, а Кронштейном…
После этого они демонстративно не общались между собой часа два, вплоть до начала следующей попойки, организованной Бубенцовым, также получившим от ТОРФа материальную помощь. По настоянию Кости на это мероприятие был приглашен и Лифшиц, кстати говоря, к Вершкову никаких претензий не имевший. Свою позицию он объяснил следующим образом:
— Можно обижаться на Навуходоносора, на Нерона, на Тита, на Гитлера. А обижаться на пустобреха Вершкова нельзя. Не та фигура.
— Подожди! — чокаясь с Лифшицем, пообещал Вершков. — Дорвусь я еще до власти! Вот тогда наплачетесь! Тит и Гитлер против меня ягнятами покажутся.
— Надеюсь, лично для меня будет сделано исключение. — Лифшиц исподтишка подмигнул всем собравшихся. — Ведь Тит приблизил к себе Иосифа Флавия, а Гитлер закрывал глаза на происхождение Эйхмана.
— Хм… — задумался Вершков. — Что-то в этом есть. Но только тебе сначала придется доказать свою верность. Как ты собираешься это сделать?
— Напишу книгу. «Вершков — конечная стадия реинкарнации Тита и Гитлера».
— Нет, слишком пышно. «Вершков — дрессировщик Лифшицев», так будет лучше.
Две недели семинара пролетели так быстро, словно писатели-фантасты могли воздействовать своей духовной энергией на ход времени.
Почти полсотни произведений было рекомендовано к печати, а вдвое большее количество — отвергнуто. Случалось, что в последнюю категорию попадали вещи вполне достойные. Трудно было угодить сразу и Чирьякову, и Топтыгину, и Верещалкину, и Элеоноре Кишко.
Впрочем, как утверждали знающие люди, шанс оставался у любого из писателей-неудачников. Чтобы реализовать его, нужно было сначала добиться аудиенции у Катьки, а потом привести в свою пользу какие-нибудь аргументы — либо чрезвычайно убедительные, либо, наоборот, совершенно абсурдные. И тогда по воле Снежной королевы твоя рукопись из категории отвергнутых могла незамедлительно перекочевать в категорию одобренных. Реальная издательская политика формировалась не на бурных заседаниях семинара, а в тишине Катькиного номера люкс.
Впрочем, члены творческого объединения не только упорно трудились, но и культурно отдыхали. Было совершено несколько в высшей мере поучительных экскурсий — в погреба местного винодельческого завода, где Бубенцов заблудился на целые сутки; в зоопарк, где Вершков сильно повздорил с мартышками; в дендрарий, где Хаджиакбаров сломал уникальное африканское растение вельвечию, по ошибке приняв его за верблюжью колючку; в исправительно-трудовую колонию строгого режима, где силами семинаристов был дан концерт (Элеонора исполняла латиноамериканские танцы, Гофман-Разумов изображал нанайскую борьбу, Бармалей и Лифшиц пели дуэтом, а Салимат играла на зурне).
Кутежи становились все более массовыми и все более демократичными. Косте Жмуркину, например, сподобилось не только выпить с Верещалкиным на брудершафт, но и подергать директора за бороду — такую густую и жесткую, что хоть ржавчину с железа отскребай.
Разъезд затянулся на несколько суток. Кто-то отправлялся домой самолетом, кто-то поездом, кто-то предпочел морской транспорт. Нашлись и такие, кто нанял междугороднее такси.
В последнюю ночь перед Домом литераторов постоянно дежурили милицейский наряд и машина «Скорой помощи».
Костя отбывал одним из последних, когда на всех этажах уже шла генеральная уборка, а воспрянувший духом обслуживающий персонал расставлял в вестибюле горшки с экзотическими растениями, фарфоровые вазы и мраморные скульптуры, которым отныне ничто не угрожало.
Горничные при этом оживленно переговаривались.
— Запретил наш директор этих чудиков сюда пускать, — сообщила одна. — Сказал, чтобы в следующий раз на диком пляже селились. Вместе с этими… нудистами и педеристами.
— Может, с педерастами? — переспросила другая.
— Во-во! С ними, родимыми…
— А мне жалко… Хорошие были люди. Я после них только пустых бутылок на сто рублей сдала. Один вообще штаны забыл. Вполне еще приличные. Моему зятю как раз впору пришлись…
Уже в поезде, лежа на верхней полке (нижнюю он уступил старику Разломову, с которым оказался попутчиком), Костя мысленно подвел итог своей поездки.
Сам он получил от семинара «чувство глубокого и полного удовлетворения», как принято было говорить в приснопамятные времена. А как же еще — и денежек подзаработал, и погулял на халяву, да еще и с интересными людьми познакомился!
Вот только каким боком все это вылезет его новым знакомым?
Как Костя ни прикидывал, как только ни анализировал свои чувства, а выходило, что на сей раз никакого зла он причинить не мог.
Ведь, честно говоря, при всем желании нельзя было воспылать любовью ни к шуту гороховому Вершкову; ни к самозваному сотнику Бубенцову, который, подвыпив, мог зарубить кого угодно, хоть красного, хоть белого, хоть японца, хоть русского; ни к Лифшицу, тихому только на вид, а на самом деле мнящему о себе столько, что унижения доставляли ему одно удовольствие; ни к Верещалкину, чьи убеждения представляли собой дичайшую смесь между комсомольским кретинизмом и базарным практицизмом; ни к слишком холодной Катьке; ни к чересчур горячей Элеоноре; ни к другим мелким и крупным деятелям ТОРФа.
Пускай и дальше выпускают свои никчемные сборники, делят шальные деньги, славят школу Самозванцева и враждуют с поборниками «Девятого вала».
Бог им судья! Бог да еще время, которое само распределит всех по соответствующим полочкам, а кого и по пунктам приема макулатуры…
ЧАСТЬ IV
ГЛАВА 1. ЖИВЫЕ ДЕНЬГИ
Вот так жизнь Кости Жмуркина приобрела новый смысл. Мало того, что дело, которым он занимался сейчас, давало средствах существованию, оно еще и нравилось ему.
На свете есть много удовольствий, и одно из них, доступное, правда, не всем, — создавать свои собственные миры, пусть даже на бумаге.
Нельзя сказать, чтобы Костя научился писать (некоторые маститые авторы так и не сумели освоить это ремесло до конца жизни). Но он по крайней мере знал, как писать не надо. Критиканство, пессимизм, умничанье и тяга к мистике в ТОРФе не поощрялись. Нельзя было подвергать сомнению исторические факты, вернее, их общепринятую интерпретацию.
Не рекомендовалось также как-либо задевать иностранные государства, кроме разве что чилийской хунты и южноафриканских расистов. Международная обстановка менялась с пугающей непредсказуемостью. Бывший враг, на которого проливались ушаты грязи, мог внезапно стать лучшим другом и наоборот.
Однажды Костя имел неосторожность упомянуть Кубу, и хотя действие рассказа происходило в далеком прошлом, остров Свободы пришлось спешно менять на мало кому известный Пинос.
Денежки от ТОРФа поступали довольно исправно — Катька свое дело знала. Костя купил себе хорошую пишущую машинку, сыну, уже заканчивавшему школу, — часы, а Кильке — новую мясорубку.
Кстати сказать, эта стерва вела себя довольно странно. С одной стороны, Костины заработки ее устраивали. Но то, что он пишет и даже печатается, вызывало у Кильки глухое раздражение. Каждый успех мужа был для нее равносилен пощечине. В припадках истерики она несколько раз пыталась разбить машинку и уничтожить рукописи.