Шур при этом забывает, что «партизанам» в концепции «прагматиков» места нет, отчего Генс не кооперировался с Виттенбергом и Ковнером, а боролся с ними. Зато наличие такой промежуточной фигуры, как Глазман, – долго сидевшего на обоих стульях[285], – как бы намек на действительно упущенную возможность сосредоточения всех еврейских рычагов – юденрата, полиции и партизанского штаба – в одних мудрых руках.
Сегодня мы уже твердо знаем, что все большие гетто – все до единого! – были ликвидированы: последним из них было гетто в Литцманнштадте-Лодзи, окончательно проглоченное только в августе 1944 года. Те гетто, что уцелели в Черновцах и вообще в румынской оккупационной зоне, – не в счет: их «защитили» румынские неисполнительность и некровожадность, а также интуитивная смекалка, инстинктивно готовившая себе аргументы для будущей защиты на неизбежном, как казалось, румынском «Нюрнберге» (так и не состоявшемся из-за покровительства Советов, не дававших в обиду ни собственных палачей – например, катынских, ни «усыновленных»).
Тем самым мы понимаем, что надеяться было не на что и что вся борьба «прагматиков» сводилась, в сущности, к установлению очередности смерти и управлению этой «очередью». Блатной закон «умри ты сегодня, а я завтра», в сущности, ничем от этого не отличается. Что ж, и это, в глазах прагматиков, имело смысл: как знать, а вдруг завтра, а может, послезавтра произойдет нечто такое, что спасет? В то же время слабое место в рассуждениях «прагматиков» – необъяснимая уверенность в «добропорядочности» СС, и прежде всего в том, что кто-кто, а именно они умрут последними – «послезавтра».
Но у «прагматического» подхода есть и другая слабость – его этическая сторона. Порудоминский пишет о «… нравственном пределе, переступив который, человек обрекает себя на жизнь, утратившую главные человеческие ценности, самый смысл бытия…».
Существование этого предела признает и Генс, мало того – он сам обозначает его и даже кается в том, что его переступил: «Господа, я просил вас собраться сегодня, чтобы рассказать вам об одном из самых страшных моментов в трагической еврейской жизни – когда евреи ведут на смерть евреев. <…> Неделю тому назад пришел к нам Вайс из СД с приказом от имени СД поехать в Ошмяны. <…> Получив этот приказ, мы ответили: “Слушаемся!” <…> в Ошмянах было собрано 406 стариков. Эти старые люди были принесены в жертву. <…> Еврейская полиция спасла тех, кто должен был остаться в живых. Тех, кому оставалось жить недолго, мы отобрали, и пусть пожилые евреи простят нас… Они стали жертвами ради других евреев и ради нашего будущего. <…> Но я говорю сегодня, что мой долг – пачкать свои руки, потому что для еврейского народа настали страшные времена. Если уже погибло 5 миллионов человек, наш долг – спасти сильных и молодых, молодых не только годами, но и духом, и не поддаваться сентиментальности. <…> Я не знаю, все ли поймут и оправдают наши действия, – оправдают, когда мы уже покинем гетто, – но позиция нашей полиции такова: спаси все, что можешь, не считайся с тем, что твое доброе имя будет запятнано, или с тем, что тебе придется пережить. Все, что я вам рассказал, звучит жестоко для наших душ и для наших жизней. Это вещи, которых человеку не следует знать. Я открыл вам тайну, которая должна остаться в ваших сердцах. <…> Мы будем думать обо всем этом потом, после гетто. Сегодня же мы должны быть сильными. Во всякой борьбе цель оправдывает средства, и иногда эти средства ужасны. К несчастью, мы должны использовать все средства, чтобы бороться с нашим врагом»[286].
Но Генс не понимает, вернее, не признает того (и даже приводит в свое оправдание аргументы!), что переступил сей нравственный порог гораздо раньше – задолго до ошмянских стариков и без соучастия в их расстреле. Каждая чистка в гетто – это пролог к селекции в Аушвице.
Сопротивленцы и партизаны, в глазах Генса, – опасные сумасшедшие и провокаторы, играющие с огнем. Их бессмысленные героизм и жажда подвига во имя еврейского народа вызывают у него отторжение и протест, ибо мешают ему, Генсу, проводить столь мудрую политику малых уступок и полезности своим палачам. Он как бы спрашивает у оппонентов-«героев»: ну что – много евреев спаслось после Варшавского восстания?
Но и «герои» могли бы (останься он жив) чуть позже его спросить, а много ли спаслось в Виленском гетто? И хотя на самом деле никто еще не посчитал распределение выживших евреев по способам их спасения, – сколько в лесу и укрытиях и сколько на пепелищах гетто и концлагерей? – но уже самый факт сопротивления возвращал всем и каждому достоинство и надежду, веселил и возвышал истерзанную душу.
4Особенностью дневника Маши Рольникайте, сближающей его с воспоминаниями, является физическое отсутствие большей части оригинала: по большей части это реконструкция по памяти, пусть и сделанная по свежим следам. Отсюда и отсутствие датировок отдельных записей, и вообще малое число дат в самих записях.
Тем не менее случай Рольникайте – это весьма яркое проявление своеобразного «синдрома Пимена», столь нередкого у евреев. «Я должна рассказать…» – название не сразу найденное, но очень точное.
Сам дневник со временем стал для нее своего рода наркотиком. Она не прикладывалась к нему разве что в самые последние недели своей узнической жизни, когда сил уже не было вообще ни на что.
Уже на свободе и по возвращении витальных сил она вдруг осознала, что уже «…давно ничего не записывала! Ведь все эти четыре года – я только теперь так ясно поняла, что в гетто и обоих лагерях была целых четыре года! И все эти годы старательно все записывала. Заучивала наизусть, повторяла. Но не дописала того, что тогда, в последние три недели записать не смогла – как нас увели из лагеря, как три недели гнали пешком. В первые дни еще что-то про себя отмечала, старалась запомнить, а потом перестала, главным было переставлять ноги.
Но теперь я должна, обязательно должна все это записать…»
Заполучив «трофейную» тетрадь, она первым делом записала в нее свои стихи, а затем продолжила и свои «главные записи».
В историческом плане книга Марии Рольникайте – сущее золото. Причем не только благодаря своей первой части, содержащей бесценный материал к исторической хронике Вильнюсского гетто и тех лагерей, через которые автор, перестрадав, прошла.
Детская память цепкая, но именно детский возраст автора ставил ее вне многих событий, связанных с гетто: сведения о них лучше черпать из других источников. Историческое значение дневников М. Рольникайте – как раз в их индивидуальном звучании внутри той общееврейской и семейной трагедии, которую они с удивительной доподлинностью и силой передают.
Вот лишь одна цитата:
«Раечка не спит. Она уже совсем замучила маму вопросами: погонят ли в Понары? А как – пешком или повезут на машинах? Может, все-таки повезут в лагерь? Куда мама хотела бы лучше – в Шяуляй или в Эстонию? А когда расстреливают – больно? Мама что-то отвечает сквозь слезы. Раечка гладит ее, успокаивает и, подумав, снова о чем-то спрашивает…»
5Но не менее интересен и ценен рассказ повзрослевшей Маши Рольникайте о случившихся с ней послевоенных событиях, зафиксированных в «Это было потом». В них – все та же цепкая память ребенка, сохранившая многочисленные доподлинные подробности, но пропущенная на этот раз уже не через наивное детское восприятие, а через взрослое осознание всего происходящего.
Например, репатриация. Автор и не подозревает, что осуществленная ею разновидность репатриации – так сказать, самотеком, минуя сборные и транзитные пункты за рубежом, – хуже всего задокументирована в литературе и документах. Тем ценнее ее подробный и обстоятельный рассказ о всех перипетиях этой эпопеи.
И снова проступает то, что ни в каких казенных документах не обнаружится – это особая подозрительность и недоверие властей к репатриантам, прошедшим через концлагеря, а если еще и евреям – то тем более: «Им это показалось странным. Оторопело слушали, что пребывание в гетто, возможно, будет считаться только проживанием на временно оккупированной территории, а заточение в лагерь – это уже плен»! (Интересно, что еще по дороге в СССР ей представилась и другая альтернатива – нелегальная эмиграция через Румынию и Италию в Палестину.)
Или реплика Гиты, с которой Маша когда-то вместе работала в одной геттовской команде. Она возмущалась тем, что «…евреи опять рожают детей?! Чтобы какому-нибудь новому Гитлеру было кого убивать?!»
Послевоенный антисемитизм властей преломился в ситуации с Вильнюсом и Вильнюсским еврейским музеем, благо воспоминания М. Рольникайте содержат для этого богатую пищу.