— Зо-о-рев! — неслось отовсюду и сливалось воедино.
И вот множество сильных рук оторвало его от сцены, подняло высоко и так, над головами, понесло к выходу. Федор с высоты улыбался виновато, растерянно озирался вокруг, точно ища спасения. Рядом кружился Грошев и причитал, приговаривал:
— Задавят ведь… убьют, задавят они у меня его…
Позднее, когда поутихли страсти, Митя увидел, как бледная, похудевшая Анечка уронила головку на грудь Федора и замерла.
…Утром собирались в дорогу. Укладывались, упаковывали костюмы, реквизит. По двору бродил Грошев, торговался с грузчиками, понукал каждого, кто попадался ему на глаза, торопил актеров. Чуть позже полудня все были готовы. Кое-кто укатил на пристань с извозчиком, остальные пошли пешком, медленно шествуя за двумя повозками с передвижным театральным скарбом. В руках провожающих желтым и пунцовым огнем светились первые тюльпаны.
Рядом с Федором шла Анечка. Он отдал ей полученные за спектакль деньги. Она кротко улыбалась, растроганная, прижимая их к груди, но тут же, забывшись, роняла кредитки на мостовую, ей возвращали, она принимала не глядя и тянулась, тянулась к нему. Звонко стуча сапожками о булыжник, она не отставала ни на шаг и все крепилась, прищуривая глаза, несла окаменевшую на лице, грустную свою улыбку. И лишь потом, когда ударил колокол и стали убирать трап, не удержала слез, побежала берегом, споткнувшись, упала на колени, быстро поднялась, ветер растрепал ее волосы, парусом развевая за спиной. Долго еще было видно ее с кормы. И даже потом, когда растаяла вдали белая церковь, покосившиеся дома по-над берегом, прибрежные ракиты, продолжала мерещиться ее фигурка, одиноко склонившаяся над водой.
Первые чайки, приблизившись в низком полете к теплоходу, проплыли некоторое время в воздухе почти вровень с палубой и на лету, теряя скорость, отстали.
Мимо Дмитрия Арсеньевича прошлепал в резиновых сапогах, таща на весу мокрую швабру, мальчик-матрос.
— Эй, морячок… — окликнул его из каюты сонный голос — К городу, что ль, подплываем?
— Пройдем шлюз, а там уж недалеко…
— Как там насчет рыбки сушеной, можно разжиться?
Дмитрий Арсеньевич не слышал ответа. Сверху, требовательно покрикивая, спланировала новая стая чаек. Со средней палубы бросили куски хлеба. Птицы, перегоняя друг друга, метнулись к пище.
ФИГУРКИ ИЗ ФАРФОРА
Мне предстояло выехать на несколько дней в один из волжских городов. Когда я оформил в редакции командировку и заказал билет на поезд, меня вдруг осенило, что путь лежит через маленький районный городок, где много лет назад мне уже доводилось бывать, и не раз.
…Оказавшись в купе один, я поневоле стал лелеять надежду, что в пути никого не подселят: не хотелось собеседников в этой поездке. К счастью, так и случилось.
Листая прихваченные с собой газеты, я никак не мог сосредоточиться на чтении. За окном плыл монотонный зимний пейзаж с белыми полями, редкими березовыми куртинами и перелесками, на полустанках мелькали прикрытые снежными папахами будки стрелочников. Я положил перед собой открытку, исписанную крупным неровным почерком. Открытка была от моей давней, а вернее сказать, бывшей родственницы, вдовы давно умершего дядьки. Анна Акимовна жила в том городке, где мой поезд остановится ночью на три минуты. Когда-то, в голодные послевоенные годы, я провел в нем несколько школьных каникул. Мать отправляла меня подкормиться к своему брату.
Дядьку я запомнил добродушным, мягким и веселым человеком, всегда жалевшим меня — безотцовщину. Работал он районным судьей, и поскольку часто приходилось выезжать для разбора дел в отдаленные села, ему была положена лошадь с кучером. Но на станцию он приезжал встречать меня сам. Сажал в сани и укутывал ноги тулупом. По дороге расспрашивал о матери и обещал веселые каникулы с елкой и гостинцами. Это были самые радостные минуты. Приятно было, сидя рядом с ним, мчаться в санях, поскрипывающих полозьями, и ощущать теплый запах овчинного тулупа. Все это после морозной, голодной Москвы казалось мне необыкновенным.
Дядька, покряхтывая с мороза, шумно обивал от снега валенки в сенях и вводил меня в натопленный дом. Тут же оживленно приказывал готовить на стол, а сам, стаскивая с меня одежку, подталкивал на середину комнаты и рассматривал, поворачивая за плечи. Худой и сутуловатый, я терялся и старался скорей выскользнуть из его крепких рук. Выручала Марфа — сестра Анны Акимовны. Цепко беря за руку, она решительно уводила меня мыться с дороги. Два моих двоюродных брата шествовали за нами, уже на ходу предлагая игру и заранее организуя заговор против меня.
— Анечка! — торжественно басил дядька из кухни. — Где ты там, иди же скорей, посмотри на племянника…
Анна Акимовна выходила всегда последней.
— А-а, москвич приехал… — говорила она будничным голосом, точно прикатил я не за несколько тысяч верст, а заглянул по-соседски в гости.
Все усаживались за стол, и дядька теперь уже в подробностях расспрашивал меня о Москве, о матери, о школе. А напротив сидела тетя Аня и, будто радуясь моей растерянности, улыбалась, глядя мне в рот. Изголодавшись на карточном пайке, я готов был проглотить все сразу. И, как на зло, не мог оторвать ложку от тарелки. Взгляд тети Ани меня гипнотизировал. Она вызывала во мне необъяснимую робость, страх и вместе с тем — уважение. Казалась тогда она мне необыкновенно красивой; платья на ней всегда были яркие и дорогие, от них и от белых изнеженных рук ее исходил тонкий аромат.
— А что, мать замуж не вышла? — спрашивала она меня сквозь улыбку, высоко отбросив голову.
— Нет… — невнятно хрипел я, стараясь скорее освободить рот.
— Барак-то ваш ломать не собираются? — продолжала она допрос.
Я мотал головой, хотя совсем не знал, собирались ли ломать наш длинный деревянный барак с двадцатью комнатами, расположенными друг против друга. Она спрашивала об этом так, что мне становилось невыносимо стыдно, что я безотцовщина, что мать моя работает простой медсестрой в больнице, а еще стыднее, что мы до сих пор не получили комнату в кирпичном доме, как другие, и все живем в бараке, где каждый день скандалы и побоища. Мне казалось, будь моей матерью тетя Аня — все сложилось бы иначе. И отец не погиб бы на фронте, и жили бы мы совсем по-другому. Настолько не вязался весь праздничный облик ее с представлением о несчастье, нужде. Мне даже сны такие снились, и все же просыпался я в испуге, продолжая еще какие-то секунды чувствовать прикосновение ее нежных рук. Наяву же я и вовсе боялся встречаться с тетей Аней и старался меньше попадаться ей на глаза.
Хозяйство в доме вела Марфа, женщина в годах, старая дева, которую, несмотря на возраст, даже мальчишки звали просто Марфой. Сестры совершенно не походили друг на друга. Марфа как мне казалось, из года в год носила одно и то же синее платье в горошек. Но суть даже не в одежде и манерах, несхожи они были и внешне. Марфа — белобровая, рябоватая, с серо-зелеными глазами. Тетя Аня же была брюнеткой с волоокими карими глазами, довольно тонкими чертами лица и тяжелой косой, красиво уложенной на затылке. Напоминала она мне царевну из сказки. Гордая ли красота тети Ани или то, что она старалась меня не замечать, — а душа моя требовала подтверждения кажущейся ее доброты, — действовали на меня так, что я боялся остаться наедине с ней, и дружа с Марфой, старался помочь ей по дому. С братьями я почти не играл, потому что они, сговорившись, чаще всего нарушали правила, а я предпочитал честную игру. Любил бывать я на кухне, где, примостившись неподалеку от Марфы, читал ей вслух или наблюдал, как она возится у печи.
— Тетя Марфа, а почему вы… замуж не вышли? — спросил я ее как-то, собравшись с духом.
— Да сватался тут за меня один из местных… — сиплым баском, как-то даже обрадованно ответила Марфа. — Худого не скажу, хорош был мужик. И карактером смирный, и крепкий… Мы уж было и сговорились с ним, что перейду к нему хозяйствовать. Жена у него, вишь, померла, а и оставила его с ребятами одного. Переходи, грит, ко мне, Марфа, баба ты, вижу, справная, хозяйственная. А что болтают тут про тебя, умом, мол, не вышла, дак то твоя сестрица виноватая. Ей, грит, выгодно, что ты у ей живешь, дом на себе держишь, вот и пускает слуха всякие, будто не все у тя дома… — Марфа покашливает, голос ее прерывается, затем снова журчит чуть простуженно, я слушаю и едва ли понимаю детским своим умом, чем делится со мной эта добрая женщина.
— А ить и верно поди, не без того… Уж она меня вон как отговаривала — будь здоров! — когда я ей о мужчине том поведала… А и бог с ней — что теперя об том говорить. Живется мне здесь не худо, считай — сама себе хозяйка! Да и мужик тот уж поженился… — вздыхает Марфа и после небольшой паузы переключается на другое: — Василь Василич, мил человек, очень любит нашу Нюру. Мать твоя сказывала, что невеста у него была в городе, артистка, что ли… А встретил Нюрку — и весь свет она ему затмила, перебила актерку тую… красотой взяла, обходительностью. Ничо не скажешь, живут дружно, он в ей души не чает… Его тут все, как один, уважают. Поделом… Бывалочи, судит какого крестьянина за то, что тот сенца колхозного охапку взял для коровы голодной, судит, а сам плачет, добрая душа. Жалко ему, вишь, того крестьянина в тюрьму отправлять… Меня он часто жалует. Нет-нет да и поднесет какой подарочек. И от Анюты иногда что перепадет. Она, считай, всех жен начальства обшивает. Рукодельница она у нас уродилась: и плиссировку всякую умеет, и кружева…