Он повел меня по крошащимся ступенькам в подвал 2-го уровня.
– Давно этот джентльмен находится на нашем попечении?
– Э-э, 6 дней, – ответил я. – Почти неделю.
– Верно, Пауль, – через плечо сказал Мебиус (я почувствовал, что он улыбается), – 6 дней – это почти неделя. Кто из сотрудников «Фарбен» дал ему календарь?
– Он не говорит.
Фриц с хрустом остановился:
– Что значит – он не говорит? В конуре вы его держали? Электрод в елдак вставляли?
– Да, да.
– Ишь ты. А Энтресс?
– Поработал с ним. 2 раза. Хордер говорит, этот ублюдок – мазохист. Буллард. Булларду, мать его, наше обхождение нравится.
– Господи.
Он рывком открыл дверь. Внутри были 2. На стуле полуспал, зажав в зубах карандаш, Михаэль Офф; Роланд Буллард лежал на боку в грязи. Голова его, с удовлетворением отметил я, походила на половину граната.
Мебиус вздохнул и сказал:
– О, превосходная работа, агент. – И снова вздохнул. – Агент Офф, человек, который провел в конуре 72 часа, человек, который дважды попробовал скальпель профессионала, не проникнется нашими идеями от еще 1 удара по лицу. Та к он и не проникся. Не могли бы вы по крайней мере вставать, когда разговариваете со мной?
– Ортсгруппенляйтер!
По-моему, Фриц попал в самую точку. Человек, который…
– Воображение у вас имеется? Творческие способности, а, Офф? Нет, конечно.
Мебиус носком сапога ткнул Роланда Булларда под мышку.
– Агент. Ступайте в «Калифорнию» и приведите сюда хорошенькую маленькую Сару. Или вы до того изгадили дело, что он даже видеть не может? Поверните его голову… Ну разумеется, глаза вытекли. – Мебиус вытащил «люгер» и выстрелил в соломенный матрас, оглушительно. Буллард дернулся. – Ладно. Хорошо. Видеть он не может. Зато может слышать.
И я снова подумал, что умозаключения Фрица фундаментально верны. Хорошо, видеть он не может, но пока он может…
– Британцы безнадежно сентиментальны. Даже когда дело касается евреев. Я гарантирую, Пауль, что он у нас заговорит в 2 счета. Человек вроде Булларда – о себе-то он давно уж думать перестал, но…
Что я нахожу в эту прохладную пятницу в Офицерском клубе, как не номер «Штурмовика»? И на обложке его мы, обычное дело, обнаруживаем представления художника (уж какие ни на есть) об Альберте Эйнштейне, пускающем похотливые слюни при виде Ширли Темпл…
Я неустанно настаиваю: Юлиус Штрейхер нанес огромный вред наиболее тонко продуманной стороне нашего движения, а сам «Штурмовик» может составлять единственную причину, по которой – вопреки изначальным провидениям Избавителя – истребительный антисемитизм не был «подхвачен» Западом.
Я приколол к доске объявлений Клуба предупреждение всем офицерам (над другими чинами я, разумеется, не властен). Каждый, в чьих руках будет замечен этот грязный листок, 1) лишится месячного жалованья и 2) потеряет право на годичный отпуск.
Лишь прибегая к самым суровым мерам, которые подкрепляются боязнью или благорасположением ко мне, можно убедить некоторых, что я – человек, отвечающий за свои слова.
– Выйдем в сад, Ханна.
Она сидела, на ½ свернувшись клубком, в кресле у камина – с книгой и бокалом вина, – ноги ее располагались не столько под ней, сколько сбоку, нет?
– Полюбуемся фейерверком. И, о да – это смешно. Начальник команды сантехников Шмуль, не больше и не меньше, желает поднести тебе подарок. Он преклоняется перед тобой.
– Вот как? Почему?
– Почему? Разве ты не пожелала ему как-то раз доброго утра? Для людей его пошиба этого довольно. Я проговорился о дне твоего рождения, и он хочет что-то тебе подарить. Пойдем, снаружи так хорошо. Захочешь покурить – пожалуйста. А еще я должен рассказать тебе кое-что о нашем друге герре Томсене. Я сейчас принесу твою шаль.
…Вульгарное, темно-красное небо – цвета бламанже из дешевого кафе. В далекой низине мечутся, извиваясь над погребальным костром, языки пламени. Дымный воздух отдает вкусом горелой картофельной кожуры.
– Так что о Томсене? – спросила Ханна. – Он вернулся?
Я сказал:
– Ханна, я искренне надеюсь, что между вами не завелось никакой интрижки. Потому что он предатель, Ханна, и это доказано. Грязный саботажник. Чистейший мерзавец. Он выводил из строя важнейшее оборудование «Буна-Верке».
А услышав ответ Ханны, я понял, что мщение мое обоснованно, меня охватили на ½ трепет, на ½ стоическое облегчение, ибо она сказала:
– И хорошо.
– Хорошо, Ханна?
– Да, хорошо. Я обожаю его, а за это ценю лишь сильнее.
– Ну что же, – сказал я, – его ждут большие неприятности. Я содрогаюсь при мысли о том, что предстоит испытать нашему другу Томсену в ближайшие месяцы. Единственный, кто может облегчить его отчаянное положение, это я.
И улыбнулся, и Ханна улыбнулась в ответ, и сказала:
– О, ну разумеется.
– Бедная Ханна. Ты заражена роковым влечением к самым ничтожным отбросам наших тюрем. Что с тобой? Не пережила ли ты в нежном возрасте половое надругательство? Не слишком ли часто играла в младенчестве со своими какашками?
– Нет? Ты ведь обычно добавляешь «нет?». После 1 из твоих шуточек?
Я хмыкнул и ответил:
– Я лишь хотел сказать, что тебе, похоже, не шибко везет с любовниками. Та к вот, Ханна. Может начаться расследование. На твой счет. Поэтому успокой меня. Ты ведь никак не причастна к его делишкам? Можешь ли ты поклясться положа руку на сердце, что не сделала ничего, способного помешать осуществлению нашего здешнего проекта?
– Сделала, но меньше, чем следовало. Превратила здешнего Коменданта в жалкого пидора. Впрочем, это было нетрудно.
– Спасибо, что сказала, Ханна. Да, все правильно – с шуточками пора кончать. Как тебе сигарета – вкусная?
Интересно будет посмотреть на ее лицо.
– Пистолет-то тебе зачем?
– Так уж положено при общении с заключенными. А, вот и он. С твоим подарком. Посмотри. Он его как раз достает.
3. Шмуль: Не весь
Не этим утром, даже не этим полуднем. Под конец дня, когда начнет темнеть.
Живя в настоящем и живя с патологической стойкостью, я помню все, что произошло со мной с тех пор, как я попал в этот лагерь. Все. Чтобы вспомнить и пересказать один час здешней жизни, мне потребуется час. Чтобы вспомнить и пересказать месяц, потребуется месяц.
Я не могу забыть, потому что не могу забыть. И сегодня мои воспоминания наконец уничтожатся.
Таков единственный возможный исход, и я этого исхода хочу. Он позволит мне доказать, что моя жизнь – моя, и только моя.
По пути туда я зарою термос со всем, что успел написать, под кустом крыжовника.
И потому я умру не весь.
Послевкусие
1. Эстер: Ушедшая в воспоминания
В грубом хронологическом порядке…
Жизнь Шмулека Захариаса оборвалась в шесть сорок пять 30 апреля 1943 года – через час после моего ареста.
Роланд Буллард получил пулю в затылок 1 мая.
Фриц Мебиус умер от сердечного приступа 1 июня, под конец продолжавшегося целую ночь допроса.
Борис Эльц – шесть недель спустя, 12 июля, – был убит в решающий день поражения немецкой армии под Курском, во время битвы тринадцати тысяч танков на поле размером с Уэльс. Его обезумевшая «Пантера» повернулась боком к двум атаковавшим ее русским Т-34 и обратилась в огненный шар; Борис был посмертно награжден pour le mérite[105].
Вольфрам Прюфер и с ним еще два офицера СС были забиты до смерти камнями и кирками во время бунта зондеркоманды 7 октября 1944-го.
Конрад Петерс оказался среди пяти, примерно, тысяч подозреваемых, которые были арестованы в связи с попыткой покушения 20 июля 1944-го; а затем – среди двенадцати, примерно, тысяч заключенных, умерших в Дахау от тифа за первые четыре месяца 1945-го.
Дядя Мартин, Мартин Борман, – ну, прошел не один год, прежде чем удалось проверить и подтвердить касающиеся его факты. Он был ранен осколком русского снаряда (и затем принял цианистый калий) во время попытки бегства из Канцелярии в ранние часы 1 мая 1945-го, после совместного самоубийства новобрачных и принесения их тел в жертву, – исход, который он (как и Геббельс) предвидел. 1 октября 1946-го его приговорили к смерти in absentia[106].
Ильзу Грезе повесили в тюрьме Хамельна (Британская оккупационная зона) 13 декабря 1945-го. Ей было двадцать два года. Всю ночь перед казнью она громко распевала «Песню о Хорсте Весселе» и «Был у меня один товарищ»; ее последним словом (произнесенным «апатично», согласно приведшему приговор в исполнение Пьерпойнту, через руки которого прошел также лорд Гав-Гав) было schnell. «По-быстрому».
Пауля Долля в 1943-м понизили в звании и перевели на канцелярскую работу в берлинской Инспекции концентрационных лагерей (город бомбили каждую ночь, а затем и каждый день), но в мае 1944-го восстановили в должности коменданта. Он был арестован к 1946-му, судим в Нюрнберге и передан польским властям. В своем «последнем слове» Долль написал: «За время, проведенное мной в одиночной камере, я пришел к горькому пониманию того, что совершил серьезный грех перед человечеством». 16 апреля 1947-го его повесили перед Бункером 11 Кат-Зет I.