— Оливер, я ничего больше не могу ощущать, я боюсь живого тела… у меня перед живым телом такой страх… смертный страх, Оливер! Я дам ему мое отражение, доставлю радость его глазам. Но он не смеет больше желать… желать меня… Это был бы конец, а он не должен приближать моего конца… Ты все-таки плакал, Оливер?
Неккер провел рукой по лбу, словно решаясь на что-то, затем поднял к ней свое лицо.
— Нет, — сказал он убежденно и твердо, — он не смеет больше желать!
Она взяла его голову обеими руками, притянула к себе и долго глядела на него.
— Теперь мне хорошо, — блаженно прошептала она, — его любовь — это Оливер! То, что ты хочешь сделать — хорошо. И он знает, что ты делаешь доброе дело, Оливер!
Она отпустила его голову; взгляд ее оторвался от его взгляда, задумчиво и радостно скользнул куда-то вдаль, потом упал на зеркало. Оливер отклонился назад, легко проводя пальцами по ее лбу и вискам. Она еще несколько секунд глядела на свое отражение широко раскрытыми блаженными глазами, потом веки ее опустились, и она уснула сладко как дитя. Голова ее склонилась на чуть приподнятое левое плечо. Рот приоткрылся, короткое дыхание было едва слышно. Оливер, измученный и как-то сразу постаревший, еще посидел немного рядом с нею. Затем он встал, осторожно убрал зеркало с ее колен и поставил его обратно на столик. И он отворил стенной шкапчик, насыпал какого-то порошку на сковородку и сжег это снадобье на столике перед спящей. Сладкий, одурманивающий дым окутал комнату.
Мейстер прошел в горенку к Даниелю Барту.
— Госпожа будет очень крепко спать сегодня, Даниель. Через час ты отнесешь ее в башню. Я буду там и позабочусь о том, чтобы ты прошел незамеченным. Но на всякий случай прикрой ее лицо и всю ее укутай чем-нибудь. Самое лучшее — принеси ее под большим плащом.
Барт в ужасе глядел на него.
— Мейстер! Господин мой! Что вы делаете? — вскричал он.
Оливер слабо улыбнулся.
— Ничего худого, Даниель; госпожа говорит даже, что я делаю доброе дело.
— Госпожа знает? — изумился слуга.
Оливер кивнул головой.
— Она хочет дать королю свое отражение в зеркале, — свою радость. Но не больше.
— Господи Иисусе Христе! — ужаснулся Даниель Барт. — Что это все значит?
Неккер обхватил шею Даниеля обеими руками и простонал ему в ухо:
— Радость смерти, последняя радость!
Оливер прошел к королю. Он думал: — Из-за кого я плакал? Из-за него? Из-за себя? Да, и еще раз да! Из-за него и себя: ведь это одно и то же. Но мне труднее, чем ему и чем ей… Моя ноша тяжелее… Я их обоих несу к роковому рубежу! И оба они говорят мне: ты хороший. Быть может, я и не таков, но я хотел бы быть таким. И правда, я многое даю и многое значу: для него я — брат, брат — человек, для нее — сама любовь. Уже давно я чувствую, что горжусь малейшей ее похвалою. И вот теперь, когда я делаю для него все, что еще можно сделать, — нечто воистину тяжкое, — неужто теперь он не смирится! Неужто он не останется по сю сторону рубежа, смягчившись и очеловечившись?
Людовик ужинал с обоими «куманьками». Он внимательно посмотрел на вошедшего Неккера, но ни о чем его не спросил. Разговор шел о рождении дофина и политических последствиях этого факта. Но ни король, ни оба его советника не упоминали о герцоге Гиеньском; они словно избегали касаться этого вопроса и говорили все больше о том, какое влияние весть о рождении наследника будет иметь на международное положение Бургундии. Король был того мнения, что герцог Бургундский по горло занят осложнениями с Германией, окончательно увяз в них и не сможет в ближайшее время оторваться от восточной своей границы, чтобы заняться делами Франции; а что лотарингцы и швейцарцы со своей стороны не оставят его в покое, за это можно поручиться; к этому было в свое время приложено немало усилий.
Неккер все больше молчал. Королю даже казалось, что он и не слушает, а занят своими мыслями.
— Ты имеешь что-либо сообщить мне, друг? — спросил король. Оливер поднял на мгновение взор.
— Нет, государь, — сказал он, — я молчу просто потому, что мне нет прямой необходимости участвовать в разговоре о великом Карле. В данный момент жалкая особа Карла Маленького представляется мне более серьезным объектом дискуссии, и у меня хватает смелости в этом сознаться.
Людовик в изумлении на него посмотрел.
— Ну, Оливер, — сказал он несколько неуверенно, — а я как раз перед твоим приходом и в силу небезызвестных тебе причин попросил моих милых куманьков оставить в покое герцога Гиеньского и не упоминать о нем. Удивляюсь тебе, друг!
— Отчего, государь? — спросил Неккер с доброй улыбкой. — Радость сегодняшнего дня ничем не будет нарушена. Я понимаю ваше благородное, ваше прекрасное стремление не глядеть прямо в лицо суровой политической необходимости, но для этого вовсе не нужно прятать голову в песок. Напротив, государь, — сегодня следовало бы подойти к разрешению этого вопроса милостиво, без гнева и без мысли о смерти. Я не утверждаю, что вопрос этот поддается именно такому разрешению, но вы могли бы отдать дань сегодняшнему радостному дню и сделать хотя бы попытку его разрешить.
Лицо Людовика затуманилось; он глядел прямо перед собой. Оливер обратился к Тристану и Жану де Бону:
— Быть может, мы придем к правильному и выполнимому решению, сеньоры, — с увлечением заговорил он, — если тщательно, справедливо, бесстрастно взвесим и обдумаем все те меры политико-дипломатического характера, с помощью которых можно — в пределах человеческого предвиденья и разуменья — предотвратить опасность, грозящую престолу и наследнику со стороны монсеньора Гиеньского. Поймите меня: исключить из нашего рассмотрения нужно не насильственные меры, как таковые, а лишь вопрос о лишении жизни.
Оба советника с увлечением подхватили это предложение. Тристан формулировал свои выводы как юрист, Жан де Бон — как финансист. Один хотел заставить признать нового наследника путем устрашения, издав для этого соответствующий закон, другой хотел добиться того же посредством целой системы подкупов. Король не говорил ни слова, и лицо его не прояснялось. Неккер предложил было женить герцога Гиеньского на какой-нибудь из провансальских принцесс и сделать его королем Анжуйским. Людовик поднял голову.
— Анжу — это Франция, — холодно сказал он, — тогда в государстве будет два короля; тогда окажутся лишними и ненужными все неисчислимые жертвы, которые я принес для того, чтобы мой царствующий дом наследовал последнему королю Прованса, старику Ренэ Анжуйскому.[73] Это значит пошатнуть основы престола. Это значит отказаться от цели и смысла моей жизни: от единого неделимого государства!
— Так сделайте его королем Сицилии, государь, — предложил Жан де Бон. — Тристан усмехнулся.
— Почему не королем иерусалимским? — спросил он. — Это еще дальше; к тому же гроссмейстер ордена тамплиеров[74] охотно пообещает нам обрезать его длинные уши, а кстати, добраться и до его длинной шеи.
Людовик был все так же сумрачен. Некоторое время царило молчание.
Вдруг Неккер встал.
— Разрешите мне отлучиться на несколько минут, государь, — попросил он. Король удивленно посмотрел на него и кивнул в знак согласия.
Через четверть часа Неккер возвратился; дискуссия была в полном ходу. Оба королевских советника высказывали предположения одно замысловатее другого. Король бросил на входившего Неккера короткий, любопытный, беспокойный взгляд и продолжал слушать все так же безмолвно и равнодушно, как прежде. Вдохновение обоих царедворцев стало постепенно иссякать; безразличие Людовика их обескураживало, а со стороны Неккера они больше не видели поддержки.
— Ну, куманьки, довольно намудрили? — спросил король и, улыбаясь, поднялся со своего места. — Будете ли вы, мои друга верные, Тристан и Жан, всерьез утверждать, что действительно нашли средство избавиться от грозящего нам зла — от посягательства моего брата на захват престола?
Оба смущенно молчали. Король направился к двери.
— Запомните, друзья, — молвил он сурово, — нет гарантий против злой воли человека, покуда человек жив! Покойной ночи, друзья! Пойдем, Оливер.
Они пошли в башню. Людовик взволнованно прошел по кабинету, скользнул взглядом по закрытой потайной дверце, упал в кресло и подпер голову руками.
— Брат, ведь мы решили не говорить о смерти! — пробормотал он. Неккер стоял, прислонившись к деревянной панели с дверцей.
— Мы о жизни говорили, государь! — ответил он с ударением. Король покачал головой, не глядя на него.
— Ты ведь знаешь, что эту жизнь сохранить нельзя, Оливер?
— А какую жизнь можно сохранить, государь?
Людовик вздрогнул и согнулся. Он сжал голову руками, словно надевая обруч на разваливающуюся черепную коробку. Но вдруг руки его упали на стол, голова медленно повернулась к Неккеру, широко раскрывшиеся глаза засветились проникновенно, понимающе, на устах шевельнулся вопрос, потом заиграла улыбка. Он встал, не спеша, но и не медленно, как встают полные сил, счастливые люди. Он прошел, весь сияющий, на середину комнаты, поднял глаза к потолку.