бы вы согласились со мной…
Оставьте их мне! Оставьте мне троллей и кобольдов, солнце и полярные ночи, скалы и фиорды, оставьте мне чувства, самые простые, глубокие, всем свойственные! Оставьте мне чудо жизни — Солнечный путь!
Да, дорогой Ибсен, я вижу другого Пера. Самим собой он остался в сердце Сольвейг, и таким я хочу сохранить его в своей музыке. От этого, мне кажется, наше дело только выиграло бы. Каждому свое, не правда ли? И пусть страшный Пуговичник не найдет повода для придирок, явившись ко мне в мой последний час!»
«А если он не согласится? — думал Григ, кутаясь в свой халат — дрожь пробирала его. — Если он не согласится, я все равно буду писать эту музыку, потому что не могу иначе».
В завывании ветра ему слышался напев Озе; вся картина ночной бури и тяжелых воспоминаний уже укладывалась в музыку, которая действительно жила в нем и опережала любое решение Ибсена…
— Народ сильнее отдельного человека. И это спасет Пера, это важнее всего. Пусть же он попросит кого-нибудь другого. У меня же останется то, что сделал я. И я пойду своим путем, как всегда шел…
Но утром, еще до восьми часов, принесли депешу от Ибсена. Должно быть, и он плохо спал ночь. Григ держал в руках депешу, а Нина читала через его плечо:
— «Все обдумал. Согласен. Пусть будет по-вашему».
Конец третьей части
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая
Смерть родителей была для Грига глубоким и сильным потрясением. Это была уже не первая тяжелая утрата в его жизни: в юности он потерял друга, потом дочь. Родители умерли в течение месяца один за другим, не дождавшись его полной славы, но горячо веря в нее. Это произошло в 1875 году. «Пер Гюнт» еще не был поставлен, но встреча с Листом имела значительные последствия: Григ получил казенную стипендию и мог теперь писать музыку, не утруждая себя никакой другой работой.
Его близость с родителями, особенно с матерью, никогда не прерывалась: как и в детстве, он делился с ней заветными мыслями и, живя вдали от нее, писал ей подробные письма, в которых нередко появлялись нотные строки — музыкальные темы и наброски. Так Гезина узнавала музыку «Пера» в самом зародыше.
Скорбь Грига была настолько велика, что впервые за восемь лет, прошедшие после его свадьбы, ему захотелось остаться одному. Нина была опорой в его несчастье, но острота боли смягчилась, а тоска не проходила. Его потянуло прочь из дому, в какое-нибудь дальнее место, где его никто не знает, чтобы там в одиночестве изжить свое горе. Он сказал об этом Нине — они ничего не скрывали друг от друга — и отправился в путь.
Он выбрал рыбачий поселок, деревушку на берегу Сьёр-фиорда, уединенную, сумрачную при осеннем свете. Ветер качал деревья, шел сильный дождь. Но Грига это привлекало: именно так, неспокойно и сумрачно, было у него на душе.
Он остановился в хижине рыбака, которого на другой день ждали с уловом. Был вечер. В хижину то и дело заходили встревоженные женщины: их мужья также ушли в море. Они спрашивали, нет ли каких вестей. Бледная, озабоченная хозяйка утешала их: слава богу, ничего не слышно, значит, все благополучно: беда ведь скоро узнается! К тому же она видела хороший сон: весь поселок сгорел дотла. А пожар, увиденный во сне, как известно, предвещает богатство.
Но гостьи продолжали волноваться: это хорошо, а вот тетушке Марте приснился морж, который глотал серебряные шары. Старшие дети были серьезны и, по-видимому, готовы к тому, чтобы заменить отцов, если те не вернутся.
Но на другой день прибыла шаланда с рыбаками. Улов был хороший, и по этому поводу в деревне звонил большой колокол, а к вечеру в хижине Олафа Гульда, где остановился Григ, собрались гости. Григ принял участие в этом собрании как молчаливый свидетель. Погода по-прежнему была ненастная, а веселье не очень веселое. Слишком велика была опасность: в открытом море шаланду чуть не потопило. Казалось, что рыбаки, побывавшие в деле, все еще тяжело дышат и качаются на ногах от усталости.
Обитатели этой местности были интересные люди, серьезные, крепкие духом, со своим древним, величавым укладом жизни. Наряду с преданиями далекой старины они хранили в памяти рассказы о временах более близких. В тот вечер они пели хором песню о Кристиане Иенсене, вожаке крестьянского восстания в XVIII веке. Он будто бы жил недалеко от Сьёр-фиорда, и жители этой деревушки стекались к нему целыми семьями. Когда началась крестьянская война, к нему пришло четырнадцать смельчаков, целый отряд юношей и девушек, и оказалось, что то были члены одной семьи.
…Стояла Маргит у дверей,
Глядела вдаль уныло:
Семь сыновей, семь дочерей
Судьба ей подарила.
Вся песня была построена на старинных церковных ладах и оттого звучала просто и строго. К мужскому хору присоединялись женские голоса:
Утешься, о Маргит, утешься, мать!
Почетна твоя невзгода!
Ведь дети твои ушли воевать
За честь родного народа!
И чудилось, будто звуки умолкнувшего колокола снова доносятся издалека…
Все эти впечатления и мужественная песня были сродни Григу — они вызвали именно то чувство, которое он не мог обрести у себя дома. Здесь легче было осмыслить свое горе — в этом затерянном поселке, среди чужих людей. Чужих, но не чуждых! И здесь он начал свою фортепианную балладу — ряд вариаций на народную тему.
Это была чисто норвежская баллада, северная, суровая, порой даже мрачная, а в основном бодрая и крепкая, как гранит. Каждая вариация как бы по-своему воплощала глубокий вечный вопрос — о смысле жизни и об изменчивости всего земного. Что уходит? Что остается? Можно ли, стремясь к постоянству и верности, мириться с тем, что на свете есть разлуки, утраты и что это неизбежно? «Таков закон, — говорила его мать, — и надо подчиняться ему». Но ведь она не подчинялась. Чья преданность сохраняется дольше, чем материнская любовь? Она никогда не колеблется, она вечна. И Эдвард видел перед собой свою мать, вспоминал ее доброту, ее всегдашнюю готовность помочь ему, ее бодрый дух. Он был хорошим сыном, ему не в чем упрекнуть свою совесть. Но разве есть хоть один человек на свете, который до конца достоин любви своей матери