Чапаев, и только он, с его соколиной природой — герой фильма. В свете песенной эстетики роль Фурманова — инструментальна. Он должен пленить героя, забрать его в тенета. Вот Фурманов сидит за столом, ласково глядит исподлобья; Чапаев мечется, ломает стул, садится на сломанный стул — дан ракурс сзади и сверху: Фурманов наблюдает согнутую спину с опущенными плечами; герой усмирен и сломлен, осознал свою неполноценность: лишь два класса школы, недавно научился грамоте. Зависимость — это и отеческая забота, и вместе с тем плен. Как плен эти отношения определяются в эпизоде с двойником Чапаева — командиром Жихаревым.
Жихарев — Симонов представляет разбойное удальство с чрезмерной экспрессией раннего кинематографа, в банальных и преувеличенных тонах: огромного роста красавец с бешеными глазами. (В той же манере Симонов сыграл командира зеленых в раннем фильме Васильевых «Спящая красавица».) Его, по воле Фурманова, запирает и сторожит маленький убогий ткач в очках. Чапаев кидается освобождать Жихарева, но отступает, покоренный магическим жестом Фурманова.
Обратим внимание на причину отеческого наказания Фурмановым Жихарева — Чапаева. В основе — эпизод похищения бойцом поросенка. Этот поросенок, отлично выкормленный, не попадет на стол к чапаевцам, а будет возвращен крестьянам. Довольный такой справедливостью крестьянин (Чирков) привозит для питания бойцов мешок картошки и поспешно уезжает, напуганный гневным взглядом повара Петровича. Во всем фильме только Петрович, знающий о пользе ухи, мог заметить, что тощие чапаевцы лишены пищевого довольствия. Сам Чапаев лишь пьет чай и ест яблоко, у него в распоряжении и картошка, но для иллюстрации стратегических планов. Пир после победы — в пугачевском духе «Капитанской дочки» (на заднем плане просматривается замутненная икона), но скудный; позванная на него Анка приглашается пить чай, и ей выдается яйцо. По одному Жихареву видно, что он ел и пил не только яблоко с чаем, зато он и попадает под замок.
Конечно, в 1934 году, когда массовый крестьянский голод 1932–1933 годов еще не ушел в прошлое, такое распределение благ в фильме — яблоко с картошкой у большевиков, поросенок у крестьян — было бесстыдной пропагандистской ложью. Но в эстетической системе фильма необремененность пищей и одеждой — черта Чапаева и чапаевцев, в которой проявляется их легкая «птичья» природа.
Плен — естественное состояние героя протяжной песни и разбойничьей легенды:
Как бывало мне, ясну соколу, да времячко:Я летал, млад ясен сокол, по поднебесью,Я бил-побивал гусей-лебедей,Еще бил-побивал мелку пташечку;Как, бывало, мелкой пташечке пролету нет.А нонече мне, ясну соколу, время нет:Сижу я, млад ясен сокол, во поиманье,Я во той ли в золотой во клеточке,Во клеточке, на жестяной нашесточке;У сокола ножки сопутаны…[594]
Плен может длиться тридцать лет, это время, когда «времени нет»; мотив плена до такой степени естественен и необходим для песенной традиции, что он может заменить любые другие исторически более реальные и, казалось бы, более героические эпизоды из истории персонажа. Так, песенный Ермак сидит в плену тридцать лет. В исторической песне о сынке Стеньки Разина сынок, ничем другим вообще не отмеченный, отправляется в плен почти добровольно. Так и пламенный и пьяный Жихарев в фильме сламывается, садится под замок скорее по эпической, чем по партийной необходимости. Чапаев временно отказывается от своей свободы и сиротства, отдаваясь во власть Фурманова. Плен или состояние сыновней зависимости создают протяженную задержку в жизни героя.
Плен оказывается не существующим, когда приходит час сражения. Только что, в предыдущем кадре, Чапаев кажется предельно подчиненным Фурманову. Сцена совещания между Фурмановым и Чапаевым накануне сражения: комната аккуратно обставлена и приспособлена не только для военного совета, но и для обучения; на стене карта мира, под ней расставлены ружья, слева учебная доска, на ней рисунки мелом, в углу высокая чугунная печь. Герой, одетый по фурмановскому уставу: в плотной гимнастерке, в портупее, в тяжелых сапогах, — смиренно спрашивает мнений комиссара и не находит что сказать самому. Фурманов уходит собирать коммунистов. (Зрителю остается только надеяться, что коммунисты соберутся; о них, однако, больше не будет и речи. Побеждать будут не они, а бунтовские, полубосые и подпоясанные веревкой всадники Чапаева.) В следующей сцене антураж совершенно изменен. Нет ни порядка, ни учебных пособий. Большая русская печь; на ней спит Петька, на лавке ворох какого-то тряпья, тулупов. Чапаев в белой рубахе без сапог полулежит на полу, он поет «Черного ворона» и составляет план сражения. Перебрасываясь словами с Петькой, он иронически сравнивает того с ревизором-комиссаром. Над ним нет никакой силы и власти. Идет диалог о расширяющихся, выходящих из границ силах Чапаева:
— Василий Иванович, а ты армией командовать могёшь?
— Могу.
— А фронтом?
— Могу, Петька, могу.
— А всеми вооруженными силами республики?
— Малость подучиться — смогу.
Высший момент «соколиности» Чапаева — кульминация фильма, когда во время боя он вылетает на коне в развевающейся крыльями бурке, уносится за кадр, снова является и летит зигзагами через поле.
Отъезд Фурманова предваряется песней «Отец сыну не поверил…», ею вводится тема родства и любви — новый регистр фильма. Чапаев и Фурманов расстаются как отец с сыном, причем, как и в песне, в сцене не ясно, кто, собственно, отец, а кто сын. Здесь, в заключительной части, получат место знаки нежности между Петькой и Анкой и знаки жертвенной преданности Петьки Чапаеву.
Отъезд Фурманова готовит Чапаева к настоящей последней битве воина. Вновь звучит мотив «Черного ворона». По логике партийной темы Чапаев, покинутый партией, уже не может принять правильного решения: штаб оказывается размещен в отдалении от боевых частей, об этом узнают враги. Но в мире песни так и должно быть: Чапаев в уединенном доме среди деревьев ждет своей судьбы:
Не нашел нигде отца с матерью,Отца с матерью, молодой жены;Лишь нашел я одну степь широкую,На широкой степи один зеленый сад,В зеленом саду три деревца…[595]
Камера движется в дом, где в оцепенении чапаевцы поют песню о гибели Ермака и его дружины. Василий Иванович поднимается, переходит избу и подсаживается к Анке и Петьке, говоря с ними об их будущей жизни и о смерти, подхватывает слова песни и выводит их почти соло: «на славу и на смерть зовущий»[596]. Заданная в увертюре тема фильма здесь получает свое настоящее место: главный жизненный поединок героя — это единоборство со смертью.
По завершении песни даны пейзажи, впервые в фильме, — живописные, спокойные, безлюдные: широкая панорама Урала — Яика, сверху, с горы, вода сверкает под солнцем; два дома, окруженные деревьями, над прудом при загорающейся заре — «зеленый сад» Чапаева. И для протяжной песни, и для фильма река — торжественная светлая стихия смерти, не прекращающая движения. В песне река — Урал — Яик — прославлена, почти обожествлена за красоту, движение и вмещение смерти:
Яик ты наш, Яикушка, Яик, сын Горынович!Про тебя ли, про Яикушку, идет слава добрая;Про тебя ль, про Горыныча, идет речь хорошая.Золочено у Яикушки, его было донышко;Серебряны у Яикушки, его были краешки;Жемчужные у Горыныча, его круты бережки.Мутнехонек, наш Яикушка, бежишь ты быстрехонько;Прорыл-протек, наш Яикушка, все горушки, все долушки;<…>Круты бережки, низки долушки у нашего пресловутаго Яикушки,Костьми белыми казачьими усеяны,Кровью алою молодецкою упитаны…[597]
В фильме берег усеивается телами. После смерти Чапаева вновь дан вид Яика сверху, но сузившегося и с потемневшей водой.
Чапаеву авторы предназначили умереть в водах реки — вид смерти, песенный и легендарный, — наиболее обратимый, предполагающий неокончательность, возможность возвращения. Разин, тесно связанный с рекой всей своей судьбой, и тонет и не тонет в воде. Легенда рассказывала, как он, преследуемый врагами, расстелил на воде свою кошемку, сел на нее и уплыл, кидая долетавшие до него пули обратно[598]. Песня о смерти молодца при переправе считается разинской, хотя, возможно, искусственно связана с разинской темой.
«Ай-и, аи, все-то посажены мои товарищи, они все приповешены!»Ай-и как да един-то из них доброй молодец он не пойман был.……………………………………………………………………………………Ай-и прикачнулса веть он, пришатнулса доброй молодец,Ай-и пришатнулса да прикачнулса ко Дону, всё ко тиху Дону.<…>Он переправилса, наш доброй молодец, сам веть тут канчаться стал…[599]
Не будем здесь пускаться в рассуждения об архетипическом, символическом, мифическом, инициационном значении мотива смерти при переплывании реки — все это общеизвестно. Существенно, что благодаря сюжету о смерти героя в могучей реке частью художественной структуры фильма стал эффект, сформулированный Мандельштамом: «утонуть и вскочить на коня своего»[600]. Советское общество тридцатых годов, лишившееся многих традиций, защитных форм, религиозных и культурных, в фильме «Чапаев» обрело возможность традиционного, архетипически необходимого переживания обратимой смерти. Основной аудиторией фильма были мальчишки 10–15 лет, смотревшие его многократно в течение дня, глубоко вовлекавшиеся в процесс «утонуть и вскочить на коня». Большинству этих зрителей предстояло вскоре погибнуть на мировой войне. Ни в одном из этих случаев нельзя знать, помог ли опыт «Чапаева»; несомненно, однако, что он был предоставлен.