— А где наша малышка?
Одри бросилась ко мне:
— Она сказала: «Я пойду с папой!»
Я никогда не забуду лица Одри. Она побелела как простыня. Ребенка нигде не было видно. Мы звали изо всех сил — я до сих пор слышу голос Одри, сдавленный тревогой, — и бегали в траве по лугу. Потом вернулись назад по той тропинке, где заметили воду. И только тогда я с ужасом понял, что мы шли вдоль маленького болотца, которое можно было обнаружить только по пучкам тростника да редким пузырькам, поднимавшимся со дна зеленоватых луж. Из-за высокой травы выглядывала старая полузатонувшая лодка. «Элис! Элис! — звали мы. — Элис, прошу тебя…» На берегу тоже не было никаких следов. Тогда-то я наконец понял, что означают слова «ломать руки». Наша тревога передалась и природе, даже птицы смолкли. Пассажиры одной из лодок радостно махали нам; они, должно быть, приняли нас за сумасшедших, бегавших вокруг того, что было для них просто болотцем… Потом из Уоллингфорда прибыли пожарные в огромных резиновых сапогах, вызванные пассажирами другой лодки, до которых нам удалось докричаться. Вода не доходила им даже до колен, и это придало мне сил, но Одри отнимала у меня последние крохи надежды. Она цеплялась за мужчин и кричала: «Она была здесь, она была с нами!» Один из пожарных раздраженно ответил: «Да, миссис, так это и бывает. Всегда есть минута до того, как…»»
Раздался пронзительный крик, отозвавшийся эхом, как в подземном лабиринте. Он знал, что это за крик.
Он проснулся весь в поту: да, он слышал этот крик раньше. Так резко и надрывно кричала Одри, не желавшая понять и принять то, что произошло. Крик перешел в долгий отчаянный стон, который пытались унять констебли, пока он сидел под деревом, не находя в себе сил даже плакать. Элис нашли гораздо позже, лежащей на животе под двумя футами воды, с ряской в белокурых волосах. Тогда, прежде чем сообщить об этом Одри, приехавший на место врач дал ей сильное успокоительное.
Воспоминания ожили в нем с такой силой, что заболела грудь, словно его пронзил моржовый клык, висевший над ним на стене. В нескольких шагах от него спала Домитилла, свернувшись калачиком, как охотничья собака. Она перестала храпеть, но теперь бессвязно и неразборчиво бормотала что-то. Удивительно, какое количество тонких и разнообразных звуков издавала она во сне, словно спрятавшаяся в норе лисица. Он долго лежал неподвижно, слушая, как она спит, и никак не мог избавиться от ощущения, что стоит на краю пропасти своего кошмара, словно у коварной поверхности зеленой воды, поглотившей его «несчастного ребенка». Он так часто вспоминал эту сцену, что она казалась ему ближе, чем все их вчерашние странные приключения. «Несчастный ребенок умер» — эти слова причиняли ему невыносимую боль. Почему он отпустил тогда ее руку? Теперь ей было бы семь лет. Он писал бы ей письма, он стремился бы увидеться с ней, это была бы цель, ради которой он стремился бы в Рим… К горлу подступили рыдания. Домитилла перевернулась на другой бок, не догадываясь о том, какие страдания, сама того не ведая, доставила ему. У нее были слегка припухшие губы, как у тех, кто слишком долго сосал палец, а на чистом лице играла слабая нежная улыбка. Ее грудь тихо вздымалась. «Она захочет детей, — думал Ларри, — это точно, у нее грудь словно создана для того, чтобы кормить малышей, а я, после того что случилось с Элис, не могу сделать ей ребенка; но она будет брать меня измором, превратится в воплощенную нежность, соблазном и упорством начнет добиваться своего… Я стану ее добычей: сначала меня очаруют, потом задушат и свяжут. Она обовьется вокруг меня как плющ… Да и нет нужды прятаться за этими сравнениями: я ее не люблю, вот и все. Бесполезно принимать за любовь любопытство, двигавшее мною, желание узнать, похожа ли она на видение, явившееся мне в полумраке пустой прихожей… Мне надо порвать с ней, немедленно, не дожидаясь, пока она проснется. Необходимо выскользнуть из этого хаоса и бежать, бежать, ни о чем не думая и ни о чем не сожалея. Не сожалея».
Но он не двигался с места, словно догадываясь, что эти когтистые предметы — снасти, ремни, крюки и гарпуны, — созданные для борьбы со стихией, а теперь превратившиеся в запыленные музейные экспонаты, образуют враждебный лабиринт, по которому, несмотря на слабый свет догоравшей лампы, он не сможет пройти, не разбудив девушку. Он снова посмотрел на фотографию матери Домитиллы. Как бы ему хотелось тоже оказаться возле больших ворот аббатства! Его мучило смутное предчувствие, что вот-вот разразится катастрофа, что монастырь будет скоро разрушен. Если драгоценные документы, подобные тому, что принесла девушка, еще находятся наверху, они рискуют снова отправиться в путешествие по опасным дорогам, потеряться или быть уничтоженными зажигательными бомбами, как только покинут свое укрытие. Не мешкая отправиться туда — это, быть может, последний шанс спасти рукописи, которые были ему дороги больше всего, символом которых стал для него фрагмент письма Мэри. То, что удалось посланцу Амброджио — перейти линию фронта, — могло получиться и у него.
— Это будет расценено как дезертирство, — подумал он вслух. — Майор Хокинс не замедлит поставить начальство в известность, и все сочтут, что я не подчинился приказу. Безумие! А еще этот обломок кораблекрушения в доке, который может в любой момент всплыть вместе со своим содержимым… Но выбора у меня нет, а письмо Мэри Шелли, вновь погрузившее меня в отчаяние, придает мне уверенность в том, что еще не поздно, что там, наверху, остаются сокровища, которые необходимо спасти от разграбления. Надо будет передать сообщение Полу и сказать ему, что мне представилась возможность действовать и что, пользуясь соответствующей моей должности свободой, я тотчас же за нее ухватился. Я попрошу его предупредить мое начальство, чтобы они не считали меня дезертиром.
Он нервно рассмеялся. Рядом с ним Домитилла снова ровно задышала. Он долго смотрел на нее.
«Смирится ли она когда-нибудь с тем, что я не тот муж, который ей нужен? Она может не перенести моего ухода, захотеть отомстить, проявить неосторожность, желая разыскать меня… Никто меня никогда так не любил, даже Одри, и никто не полюбит. Но я не создан для пропастей, по краю которых беспечно и грациозно, как эквилибрист, ходил Шелли. До трагедии в Уоллингфорде моя жизнь была размеренна, как череда дней и часов в ежедневнике мисс Хаверкрофт. Но трагедия эта навсегда сбила меня с пути. Я напоминаю опустевший дом, открытый всем ветрам. Я с трудом проживаю годы, которые не смогла прожить Элис. Я чувствую, что лишен собственной жизни, для которой она так много бы значила и в которой теперь она может быть только частью воспоминаний и мыслей. Мое отсутствие встревожит Пола, но как мне ему объяснить, почему я снова надолго исчезаю? Меня ли он встретил в Неаполе? Нет, я уже не тот Ларри, которого он когда-то знал, теперь я двигаюсь рядом с тенью, с чужой тенью. К счастью, у меня есть тень Шелли, и я могу иногда к ней присоединиться. Моя жизнь никогда не походила на жизнь других людей: остальные занимаются любовью с женами, любовницами и подругами в спальнях, на удобных постелях, а мне, после многомесячного перерыва, досталось каноэ, над которым висит, страшно оскалив зубы, медвежья голова, а вместо прикроватного коврика стоит капкан. Одри повезло больше. После нашего развода она снова вышла замуж и родила новую девочку… Она в каком-то смысле спаслась. А я нет».