– Покажи, – просипел Василий.
– Не покажу, – отвечала ведьма.
– Смотри… – священник снова прищурил один глаз, а из другого, широко открытого, глянуло лукавство. – Вайда снова с ними гулять пойдет.
– Тот Вайда, который теперь живет, и мухи не обидит, – отвечала Леська. – Розами я Светланку одела, щоб Богдану сердце кольнуть. Дух ее в березу загнала. Рус березу сломал. Опоздал ты, Василий. Тому, чего ты так боишься, быть.
Леська распахнула глаза, родинка над ее бровью сделалась черной, а Василий натурально отлетел от нее прочь, словно сзади его кто-то потянул за ворот рясы.
– Покажи! – Василий вернулся к ней, тыча в лицо крестом.
– Паскудник, – тряслась Леська. – Адже я тебе тоди видпустила з хатини.
– Покажи! – повторил священник.
– Оставьте нас с нею одних, – потребовала Леська, и мужчины спустились в подпол.
Однако, прежде чем выйти вон, отец Ростислав приблизился к столу, который все последнее время приковывал его взгляд, склонился над стоящей на нем темной вещицей, заляпанной птичьим пометом, и тут, изменившись в лице, отпрянул, разглядев в той свой клобук, который уплыл от него против течения по реке несколько лет назад.
– Господи помилуй, – успел пробормотать он и перекрестился.
Василий замыкал шествие, пропуская остальных перед собой. Спустившись последним, он высунул голову из подпола и, глядя на Леську, поднял палец вверх, словно желая еще что-то сказать, но ничего так и не сказал. Панас же направился через дверь, и некоторое время еще слышно было, как он шумит ведрами и мисками, обосновываясь на посту.
Стася осталась с бабкой одна. Отвернувшись от ведьмы, она подошла к окну и смотрела в него не отрываясь.
Над селом занималось утро. Мутная пелена висела над ним. И только голос речки звучал сейчас в Волосянке – властный, пробирающий, холодный. Диктующий, когда деревьям цвесть, земле – несть, петухам – кричать, горам – молчать, а людям в сонном еще молчании покидать нагретые хаты.
Спустя короткое время послышался глубокий вдох и последовавший за ним долгий стон. Стася обернулась. Ведьма разомкнула губы. Она вздыхала и стонала, а та пелена, что была за окном, сама по себе потянулась к окну и вошла в него, не выдавив стекол. Сильный в комнате возник туман, и заволок он собою черные иконы, висящие по стенам, Леську саму заволок. И словно отодвинул ее куда-то вглубь вместе с ее шипящим ртом, то ли пьющим влагу с улицы, то ли ее изливающим. Вскоре туман заполнил собой все вокруг, залепил углы. Впору было спросить – а и правда ли то по-прежнему хата? Не густая ли чащоба, впитавшая водоемов муть? И звуки как будто отдалились, и сама Волосянка исчезла, и холмы ее, и рядки мокрых от ночной мороси крыш.
– Покажи, – раздался Леськин голос и развел собою туман.
Открывшееся в нем показало бабку, все так же лежащую на кровати. Однако в углу происходили дела страшные, необъяснимые и нехристианские. Там, на лавке, восседал Царко – хилый и серый. Рядом с ним Оленька – в том же наряде, в котором нырнула под лед. Одна рука ее была одета в перчатку. Улыбалась Оленька, изображая невесту, и в глазах ее билась жизнь, но не живая, а мертвая. Водила Оленька руками, качала головой, когда ее обнимал жених, и от каждого ее движения жизнь, какая ни оставалась в этом мутном пространстве, утекала прочь, чтобы слиться с речкой, лечь на крыло свежего ветра, задуть в церкви свечу, но не оставаться здесь, в этой хате, где воздух жужжал кладбищенской гнилью. Дальше по лавке сидели семеро – Вир, Зорян, Лад, Найден, Орь, Рус и Ус. Веселились они, прикладывались к мутной бутыли, стоящей перед ними на столе. Невесте подливали, хватали ее за бока и груди. Оленька поворачивала головой то в одну сторону, то в другую и каждого одаривала мертвой улыбкой.
Вот глянула она на Стасю. Да неужто и она, невеста белая, когда-то была человеком? На месте в ней все – и в лице, и в теле. А трепет ее взгляд вызвал такой, какому не проявиться в душе человеческой, когда смотрит самый лютый зверь. Прочь устремилась Стасина душа, да заперта была в теле – прочно заперта, не время было ей отходить. Мертва была Оленька, как есть мертва, и смерть выглядывала из каждого ее движения, поворота головы, из погасших глаз. И тот, кто живой, чуял ее всем существом своим, и душа в его живом теле пугалась, ведь то было не предписанное Богом – повстречаться глазами с тем, кто жив без души. Против воли Господа нашего тут все шло, а потому и душу из живого могло исторгнуть, и разум погасить.
Пьянели бесы, веселели, хихикали. В продолговатых глазах их плескалось лукавое удовольствие, словно то не глаза были, а рыбы, схлестнувшиеся в непотребном танце. А бутылка та, что стояла перед ними, не имела дна, и подливать из нее можно было сколько захочешь.
Затряслись зеркала в старом серванте, и отслоилось от них мутное, в комнату вошло – и прямо к столу. То кладбищенский пень на веселье пожаловал. Вот отчего, стало быть, ветви его зацвели. И тут бесовское отметилось, оживив то, что мертво было давно. А за ним оттуда, из серванта, потянулась вереница нежити – склизкие женщины, прижимающие к гнилым грудям младенцев, укрытых болотными водорослями. Не кричали те младенцы, не плакали, а присасывались только к зеленым грудям матерей своих, чтоб вот так провести вечность.
Забредали сюда бабки с бородавчатыми подбородками и седыми волосьями, густо покрывающими лица. Смотрели сладострастно вокруг себя, словно и они жаждали вступить в танец, в котором плескались рыбы на лицах бесов, не имея сил разлепиться. А если посмотреть на них хорошенько, откинув страх и ужас, а главное – омерзение, которое изливалось от них, разглядеть можно было, что в их лицах отражается по бесу, с которыми по молодости совокуплялись они, пока не приняли в себя так прочно, что стали их слабой тенью на веки веков. Была средь них и одна, у которой щека распухла, выдалась сильно вперед. Угол рта ее падал набок, и она все поджимала его, чтобы казаться красивей. Но когда Рус целовал ее в ту же щеку, плыла та снова, выпячивалась и выпучивалась, показывая – не проходят бесследно бесовские поцелуи. Тетка та гукала, как будто тоже от удовольствия, хихикала и требовала тонким голоском, чтобы Царко целовал невесту, к чему тот приступал незамедлительно, вгрызаясь острыми зубами в холодные, как земля, губы Оленьки.
– Танец! – хихикнул Лад.
– Танец! – поддакнул Найден.
– Танец, танец, – согласился Рус.
И уже весь стол требовал танца. Бесы гомонили, сервант, выпуская все новых болотных гостей, дребезжал, ходил ходуном и разве что сам не пускался в пляс. Встала Оленька с лавки, пошла, безучастная, в Стасину сторону. В пяти шагах от нее остановилась и смотрела долго в ее побелевшее лицо. Но не видела. Не видела Оленька перед собой ничего живого, только мертвое замечала. И надо было умереть Стасе, чтобы заметила бесова невеста ее, но Стася пока еще была жива.
Развела Оленька тугие руки. Пошла по кругу. Фата матово порхала у нее за спиной. Ножки по сухой траве такт отстукивали, да только стук молотка по заколачиваемому гробу в нем слышался. И краше на беса было смотреть, чем на мертвого человека, душу которого забрал бес.
– Вокруг Стаськи ходи! – приказала ей с кровати ведьма, и Оленька послушно пошла вокруг Стаси.
Тут и Царко не удержался, чтобы не составить компанию своей невесте. Присоседился к ней, за руку ее хватал, шаркал плоскими подошвами по полу, терся коленками одна об другую, изгибался, показывая промежность и смеша тех, кто сидел за столом. И тогда другие бесы тоже не усидели. Пустились они в пляс вокруг Стаси на тот же манер, что и Царко. Хороводили вокруг нее, выписывали кренделя – восемь бесов и одна мертвая невеста с ними.
Теперь молилась Стася, произнося слова, которые то приходили ей на ум, то отлетали. Крестилась, когда могла шевелить рукой. Но Бог не шел ей на помощь. Да и не могло быть Бога в этой хате. Не место ему было тут, хоть и говорят, что Бог – вездесущ.
– Только скажи, и я спрячу их, – обратилась ведьма с кровати к Стасе.
– В обмен на что? – пролепетала та.
– Возьми меня за руку, стань ведьмою. Они слушаться тебя будут.
– Не, я хочу Богу молиться.
– Тогда смотри и глаз не закрывай, – проговорила ведьма.
Танцевали бесы и нежить вокруг Стаси и когда солнце пробилось в маленькое окошко. Да от этого они закружили еще сильней, неистовее. И когда на колокольне в голос сорвались колокола. И когда закат пронзил мутные стекла и зажег зеркала серванта красным, и казалось, вот-вот хлынет оттуда пожар и перетрет в пепел всех – и живых и мертвых. День менялся. День жил и отживал. Подступала ночь. А бесы не уставали. А нежить не покидала потемневшей хаты. Так прошла ночь, и видели глаза Стаси, которым невозможно было сомкнуться, как Царко валил невесту на лавку, как дергала та неживыми ногами и как испускала стоны, какие на земле звучать не должны. И душа уже притихла в ней, притаилась на самом дне, измученная, придавленная, и временами казалось, что та совсем вышла из нее, и сейчас наступит ее черед вступить в танец, но она не шла, а ноги крепко держали девушку на месте, и так простояла Стася день, ночь и еще день. А когда наступила следующая ночь, крышка подпола опрокинулась и ввалился в хату Василий Вороновский все в той же компании. Ощетинились бесы, нежить вернулась в сервант, а невеста в изнеможении повалилась на лавку. И тогда скрылась бесовская свадьба, ведь вместе с тремя священниками в хату вступил Бог, смилостивившись над живыми и не давая им зреть то, что навсегда губит душу.