— Вы не знаете, когда приходит поезд из Ниша? — спросил Ивана человек в шляпе жирадо.
— Понятия не имею.
— Ужасно. На семь часов опоздал, молодой господин.
Иван погрузился в дым, в волны песен, музыки, шума.
Богдан протискивался в угол к столу Данило Истории. Иван не мог сразу присоединиться к ним. Сперва он один отведает этого наслаждения, этой радости, которая опьяняет его товарищей. Все столики занимали студенты-капралы, а пространство между столиками до самой сцены, на которой музыка сопровождала певицу с бубном, и до стойки и двери в кухню, откуда неслось шипение чевапчичей, было заполнено штатскими, горожанами и беженцами, толкавшими друг друга и разом что-то говорившими, и сквозь этот шум голосов и звуки песни, запах еды и пота, сквозь облака табачного дыма и грязно-серый свет, заливавший лица, Иван пробивался к стойке.
— Как ты думаешь, студент, почему поезд из Ниша так опаздывает?
— Меня это не касается.
Кое-как удалось добраться до стойки: что пить? Все начинали с ракии. Он несколько раз пробовал ракию — жуткая гадость. Пиво? Надо выпить целое ведро, чтобы захмелеть. И он слишком голоден, чтобы начинать с вина. Нет, все по порядку. Сперва ракию, пиво, потом вино. Красное вино. Он заказал выпивку и закуску.
Богдан звал его за свой столик.
Нет, он к ним не подойдет, пока трезвый, пока они кажутся ему странными и глупыми. Выпил рюмку ракии. Его передернуло. Руками брал сыр. Опустошил кружку пива. Горькое и отвратительное. Ел сыр и паприку, выпил бокал красного вина, передернулся, наполнил второй. Он сядет к ним, когда перестанет чувствовать разницу между ними и собою, когда ему захочется кричать то, что кричат они, и песня и музыка станут ему нравиться. Он выпил залпом второй бокал вина. И ему захочется присесть возле одной из этих барышень и дам, на которых бросалось одновременно по нескольку капралов. Да, когда он выберет ту, возле которой сядет, и ценой драки и поединка после полуночи, переступая через красные рожи мужиков, сражающихся за бугор Венеры, выведет ее на улицу, в темноту, где на небе луна, он уведет ее в парк или к Вардару, да.
— Еще пол-литра, прошу!
— Вы не знаете песню из Бачки? «Четыре коня могучих», не слыхали? Как же это так, боже мой? Нам надо как можно скорее соединиться. Увидите тогда, братья с юга, что такое наш сремский перепляс. Иван, иди к нам, — звал его Данило История.
Данило тоже наверняка погибнет. И Богдан погибнет. Неминуемо, раз он так мрачно смеется. Вон ту, в шляпе, красивая, хотя старовата, увлеку ее под рябину, на лиловые, багровые, красные, желтые листья, пахнущие светом и землей, здесь я стану мужчиной. Сегодня ночью, последней ночью, обладать женщиной — как ей об этом сказать? На листьях, как пастух, как когда-то отец.
— Господа, пришел поезд из Ниша? Никто ничего не знает. Фронт рухнул. Валево сдано.
Ему захотелось разбить нос этому типу. В Валеве Милена, он схватил болтуна за шиворот.
— Откуда ты знаешь, тыловая крыса, что Валево сдано?
— А ты, парень, разве не слыхал, что Верховное командование сбежало в Крагуевац?
Выпустив его, Иван опять выпил вина. Щеки пылали, нет, не от стыда. Он больше ничего не стыдился. Неужели вино — лекарство от стыда? Как он этого не знал. Разумеется, столько людей в мире, вся его рота, пьют не случайно. Никогда прежде не доводилось ему слышать столь грустной песни.
— Господа, что случилось с нишским поездом? Белграду тоже конец через пару дней. В Софии наше поражение вызывает восторг. Дня три, и Болгария нападет на нас. Войска союзников выступили из Салоник. Это вранье, господа. Куда нам в Грецию, кто нас там кормить будет? А почему тогда нет нишского поезда?
— Зачем нам государство, зачем свобода, если вы погибнете? — шептал ему кто-то в ухо, положив руку на плечо.
— Вы трус, сударь! — крикнул он, сбрасывая эту руку со своего плеча. Ему хотелось пить. Из-за той горькой сладости, того багряного надрыва в звуках невыносимо печальной македонской песни и мелодии скрипки, протянувшейся к выпускной школьной ночи в «Скадарлии», когда он впервые почувствовал, что такое ревность. И с тех пор ни слова с нею, позабыл он ту Ружицу. Сквозь темное и серое пробивалось желтое: женщина прижималась к нему бедром и ногою; он ухватился за стойку, взглянул на женщину: страшная, жуткая! Он отодвинулся, но ее прижимали к нему.
— Что вам угодно, госпожа?
— Я барышня, господин студент. А что вы, душка, думаете, когда придет поезд из Ниша?
— Какое мне дело до того, когда придет поезд из Ниша!
Он залпом осушил стакан, искал закуску. Очки затуманились, и голоса куда-то отодвинулись, слова стали тягучими, кривыми, путаными. Странно и отнюдь не неприятно.
— А если поезд из Ниша не придет?
И голос у нее отвратительный.
— Барышня, меня не интересует поезд из Ниша. Так же как и вы!
Он повернулся к ней спиной. Давно не приходилось видеть ему столь уродливую бабу. Нет, он не пьян.
— Ошибаетесь, сударь. От него зависит и ваша судьба.
Она стрекотала ему в плечо, как та безобразная молочница на углу улиц Вожирар и Мсье де Пренс, которая всегда влюбленно улыбалась ему и провожала взглядом, пока он не поворачивал за угол. Она похуже той бельгийки, что поджидала его после лекций. И отвратительнее прачки Цулы, которая, еще когда он был в шестом классе гимназии, дергала его за карман и гадко скалилась. Закон, судьба. Невозможно. Да. Он нравился только некрасивым женщинам. Только они замечали его и жалели. А Милена убеждала его, конечно из сестринской любви, что он необычен. Необычен.
…Впервые об этом сказала Иванка, когда однажды он захотел ее проводить: «Ты необычный, Иван. Но я не люблю, чтоб меня провожали». Это Иванка Илич. Четыре года они вместе учились в одном классе, она хуже всех знала математику. «Простите, я не решила». Эта слишком серьезная, сосредоточенная, эта не очень красивая, но милая, такая милая Иванка Илич. Три года она сидела за третьей партой на женской половине, он — за пятой на мужской. А на празднике святого Саввы, когда он читал свое отмеченное наградой сочинение, из глубины зала на него смотрели чьи-то горячие, чуть раскосые глаза, а он вдруг стал заикаться. Пока не узнал глаза Иванки. И тогда он растерялся. А мама это заметила. Выходя из зала, он хотел подождать девушку и рассмотреть поближе. Она ускользнула. По-прежнему одна. Она всегда приходила одна и уходила одна. Вплоть до того последнего раза, за три дня перед выпуском… Отчего пьяницы говорят, будто самое сладкое на дне стакана?
— Пожалуйста, еще пол-литра красного! Что с моими чевапчичами?
…Нет, не о симпатии идет речь. Глупо, нелепо сегодня за ночь пытаться излечиться от тщеславия. О математике шла речь, когда она дождалась его за первым углом, прежде она так не улыбалась. И никогда не была такой красивой. Красивой. И трепет, когда они оказались лицом к лицу, так близко, будто она хотела его поцеловать. Впервые он заметил, увидел, как красиво ее смуглое лицо с правильными чертами, греческий нос, большой рот с совершенной формы губами. Нет. У этой Иванки Илич все-таки самые чудесные глаза. Хотя чуть раскосые. В них то неведомое страдание, то какой-то гнев. «Я тебя провожу. Я знаю, где ты живешь». Он, бедняга, испугался, как бы не попался навстречу отец, и свернул сразу к Чубуре. Это было подло. Не из страха. А она ничего не возразила на то, что они изменили маршрут, а только ласково, лучезарно смотрела на него, эта Иванка Илич! А он говорил, говорил. О книгах, которые прочел. Обо всем, что приходило ему в голову и он считал умным. Если б ей не было интересно, она бы не останавливалась и не смотрела на него столь взволнованно. Поэтому он не смел молчать. Болтал всякую чепуху. Нет, конечно, ей не было скучно, потому что она так ласково и мягко улыбалась, извлекая из портфеля тетрадь по математике. «Ты мне домашнее задание не сделаешь?» Что еще могла она сказать, когда, онемев от радости, он оперся на забор, а расцветший вьюнок прилепился к его пиджаку. «Я приду за тетрадкой в полседьмого к твоему дому». — «Я сам принесу ее тебе сюда» — это он, конечно, сказал, но она возразила: «Нет, я сама за ней приду». Грязная, неаккуратная тетрадка. Семь заданий по арифметике. Сколько раз он перелистывал эту тетрадь! Грязная, неаккуратная, как она сама. Нет, нет. Лишь раз триста перелистав тетрадку, он стал задавать себе мучительный вопрос, пытаясь отгадать: кто она, эта Иванка Илич, которая не пришла в полседьмого к его дому за своей тетрадкой? И на другой день не явилась в школу. И на выпускных экзаменах ее не было. И он никогда больше ее не видел. Точно бродячий пес, вертелся он вокруг запертого на замок белого домика с голубыми ставнями. И какая-то бабка, словно о преступлении, буркнула, что от Иванки ни слуху ни духу, а тетка ее лечится в Сокобане. Ладно, убежала с болгарином, бывает. Влюбилась в революционера, нигилиста. Разве это не доказательство того, что она обладает романтической, возвышенной душой, способна на подвиг и жертву? Но почему она попросила его выполнить задание по математике, на которую она никогда не придет? Почему назначила ему свидание, зная, что на него не придет? Почему она так слушала его, так на него смотрела, так ему улыбалась? Почему она молчала, когда он впервые говорил то, что лишь однажды в жизни говорят?..