Они стали парой, что, естественно, не осталось секретом для небольшой группы девушек и юношей, из которых состояла “фаланг-шуле”.
А что дальше? Лето кончилось, и надо было принимать какое-то решение. Этим решением было бегство из Мюнхена и четыре года странствий по разным городам и странам. Габриэле подарили фотоаппарат “Кодак”, и она увлекалась фотографией, что дает нам возможность проследить за их маршрутами и выражением лиц. Она — всегда без улыбки: в Голландии сидит на песке — ни тени улыбки, на террасе отеля в Тунисе то же самое, с записной книжкой на скале, на диване в Дрездене, на садовой скамейке в Рапалло… выражение такое,
словно она принимает вещи как они есть, все делает хорошо и добросовестно, но радоваться нечему.
…Впрочем, есть фотография в Севре под Парижем (где, кстати, жизнь их была особенно некомфортной), на которой она улыбается. Но как же тут было не улыбнуться, когда на руках она держит кота Ваську.
Может быть, она была вообще не слишком улыбчива? Видимо, так. Но эти четыре бездомных года дались ей тяжело. Повторяю, она не этого хотела: она была из благовоспитанной немецкой семьи: она хотела быть Frau (лучше всего, конечно, Frau Kandinsky), а не вечно Fraulein Munter. Родственники не одобряли этот роман, знакомые шушукались, в гостиницах их не хотели селить вместе — они вечно были в бегах… И главное, непонятно, по крайней мере ей было непонятно, от чего и от кого они бегут. Судя по всему, жена Кандинского Аня Чимякина была женщина разумная и спокойная; к их роману относилась достаточно лояльно, а впоследствии, когда Кандинский с ней развелся в 1911 году, даже уговаривала его жениться на Габриэле.
Так что, надо думать, причина бегства была в самом Кандинском. И не только в его чувстве вины перед женой, но в том, что он не мог найти опору в самом себе, он переставал себя понимать: русский художник в немецкой среде — среде, которая его привлекала, к которой он тянулся, но чувствовал все же себя в ней чужим. Он говорил: “Я хотел бы что-то, но что? Я стремлюсь, но к чему?”
Он был неврастеник, его мучили ночные кошмары, он искал опору в Габриэле, которая в жизненных вопросах была намного разумнее и трезвее его. Хотя положение бродячей возлюбленной ее совершенно не устраивало, но в какой-то момент она поняла, что Василий нуждается в ней и оставить его она не может. Она любила его и была ему верна до того момента, пока он ее не бросил… Но об этом позднее.
А если вернуться к фотографиям, то рядом с унылой Эллой всегда можно увидеть сияющего Василия. На людях он умел быть очаровательным: знакомые художники, организаторы выставок, издатели восхищались его энергией, жизнерадостностью и умением легко относиться к вещам. Они и не подозревали о его депрессиях, неврозах и ночных кошмарах.
Все переменилось, когда летом 1908 года, во время одной из поездок в окрестностях Мюнхена, они заехали в Мюрнау. “Мюрнау — это начало!” — воскликнул Кандинский. Так оно и было.
Городок и сейчас, через 100 лет, не сильно переменился: те же горбатые улочки, из которых центральная — Марктштрассе — спускается с холма, именуясь в этой части Обермаркт, немного выполаживается, образуя центральную площадь, на которой стоит ратуша, колонна Святой Девы Марии и неподалеку церковь Святого Николая, затем спускается (уже как Унтермаркт) в низину, где за окраиной города начинаются знаменитые Мюрнауские болота, которые тянутся на много километров, аж до самых Альп.
Произошло чудо — Кандинский почувствовал себя дома.
Почему Мюрнау? Что так его пленило?
Может быть, атмосфера покоя и уюта, которой он был лишен в годы скитаний? Может быть, главки баварских церквей, напоминающие купола русских колоколен? Может быть, березы, которых много в округе? Может быть, все это вместе вызвало у него примирение с землей, казавшейся доселе чужой. А вместе с примирением пришло и узнавание в ней некоего русского начала, но начала не натуралистического, а сказочного, волшебного. Он был воспитан на русских и немецких сказках, его романтические устремления искали точку опоры. И вот этот городок в Южной Баварии неожиданно оказался для него воплощением русской сказки… И действительно, ведь если присмотреться, все это так близко: немецкая Роткепхен (красная шапочка) спокойно разгуливает по темному русскому лесу, а русские витязи несутся по альпийским предгорьям… И вот они — замки на скальных отвесах, где в одной из келий наверняка томится царевна, вот они — глади озер, по которым, того гляди, поплывет Царевна-лебедь… немного воображения — и в зеркалах этих озер отразятся терема и храмы…
Габриэла вполне разделяла его настроения. Уже одно то, что Вася был спокоен и доволен, было для нее огромным облегчением, но и не только это — она тоже была пленена тем, что ее окружало. “Небо такое голубое, и белые тонкие воздушные облака. Горы в тени темно-синие, а там, где освещены солнцем, все так отчетливо видно”, — писала она в дневнике.
Я думаю, что сто лет назад гостиница “Грисброу”, в которой, как я уже сказал, они поселились, выглядела менее фешенебельной, чем сейчас. Это была простая гостиница при пивоварне. Вскоре к ним присоединилась еще пара русских художников, с которыми они были знакомы еще по Мюнхену: Алексей Явленский и Марианна Веревкина. Сейчас, к сожалению, этих художников у нас знают мало, разве что в кругу профессионалов, а ведь это были замечательные мастера. Явленский увлекался цветом… они все увлекались цветом… его кумирами были Ван Гог и Гоген… цветовые пятна и контуры, то направление, которое во Франции получило название клуазонизма.
Он достиг в нем необычайных успехов: его картины в лучших галереях мира, а у нас… Надо надеяться, что его время еще придет. Марианна Веревкина была какое-то время ученицей Репина, она начала выставляться в галереях Москвы и Петербурга, когда ей было совсем немного лет (она родилась в 1860 году). Ее уже начали называть русским Рембрандтом, когда вдруг она перестала писать и не занималась этим вплоть до 1906 года. Причина была в том, что она встретила Явленского, увидела его картины и решила посвятить себя служению гению. Вот какая это была женщина! Из всей четверки только она была богатой. Ее отец, русский генерал Владимир Веревкин, был комендантом Петропавловской крепости. Когда он умер в 1896 году, Марианна стала получать от царского правительства огромную пенсию. А Явленский не имел ничего: он был офицер — бедный как церковная мышь. Марианна устраивала его выставки, организовывала салоны, возила в Европу — короче говоря, выражаясь современным языком, раскручивала как могла. За кисть она взялась только в Мюнхене и продолжала писать в Мюрнау. Глядя на ее автопортрет тех лет, не приходится сомневаться, что это была женщина, так скажем, самостоятельная, гордая, уверенная в себе, высокомерная… По крайней мере, такой образ самой себя она хотела создать… Была ли она такой на самом деле? Трудно сказать… Во всяком случае, по дневникам — а она вела их много лет в форме “Lettres бa un Inconnu” (“Письма к незнакомцу”) — этого не скажешь… Впоследствии жизнь сильно ее потрепала.
В Мюрнау Явленский и Веревкина поселились в гостинице “Эхтер” (сейчас там магазин). Вечерами они часто сидели в “Грисбройхаузе” или других пивнушках за кружкой пива или за картами и вели длинные споры о роли искусства, о метафизике цвета, о своих кумирах: Ван Гоге, Гогене, Матиссе… Говорили в основном Веревкина и Кандинский… Марианна любила теоретизировать об иллюзорности восприятия, о том, что реальное видение мира достигается только в искусстве… Элла — как с подачи Кандинского они все называли Габриэлу — была со многим не согласна, считала, что реальность не так уж и плоха, чтобы от нее надо было куда-то убегать, абстракционизм был ей не по душе… но по натуре она не была спорщицей и больше помалкивала. Явленский тоже не был особо силен в теории, да к тому же его немецкий был не на высоте, так что он в большей степени был слушатель… Таким его и запечатлела Габриэла: маленького роста, круглоголовый, с круглыми голубыми глазками… В нем было что-то детское. Его домашнее имя было Лулу. Впрочем, такая немного смешная внешность не мешала ему интересоваться женским полом: они с Марианной путешествовали вместе с молодой женщиной — полуслужанкой-полукомпаньонкой — и ее сынишкой Андреем, который числился племянником, а на самом деле был сыном Явленского. Так что в личной жизни у них все было тоже не просто… А у кого просто? Но как художник! Никто из них так не владел цветом, не чувствовал эмоционального значения сочетания цветов. “Смотрите, как агрессивен красный на фоне мирного голубого”, — говорил он… Габриэла считала в этом отношении себя его ученицей, а Кандинский ревновал.