Щелкнул пальцами - слуга унес подарок.
Вы бы подумали, что натолкнувшись на оскорбление, он постарается убрать меня с глаз долой, верно? Так нет же. Время от времени он приказывал мне являться на свои пиры и разыгрывал там примерно такие же сцены. Я даже слышал, как он говорил перед тем кому-то из гостей: "Вы посмотрите внимательно, вы послушайте, как гордо он будет отвечать мне. Он дик как горный ястреб. Вы слышали, как он отпустил быка?.. Я сразу это заметил, когда его только привезли с материка, совсем сырого..." Честь мою - и ту он превратил в шутовской номер, отдал ее на посмешище своим гостям. Даже Аминтору я не говорил, с чем приходилось мне мириться в те дни; мне стыдно было говорить об этом. Бывало, скажу только: "Я заплатил за свой ужин..." Он знал, о чем я.
Остальные аристократы вели себя достаточно учтиво, а среди молодых я был даже моден. Вообще-то любой прыгун может так вознестись, но я их интересовал особенно: до сих пор на арене не было царей или царских наследников. Некоторые из них спрашивали, мол, если бог разгневан - почему я не пожертвовал кого-нибудь вместо себя? Мол, если бы я одел его в свое платье, он прошел бы здесь за меня. Я был их гостем, потому не спрашивал, уж не считают ли они богов дураками; отвечал только, что меня вызвали по имени. Они всегда удивленно переглядывались, услышав этот ответ: почти все их обряды стали так же легкомысленны и похожи на игру, как и Бычья Пляска.
Эти молодые господа и дамы были напичканы всякой ерундой; у них даже язык был свой особенный, как у играющих детей. И к чести своей они относились так же легко, как к своим богам. Самые смертельные оскорбления проходили у них за шутку, а если муж не разговаривал с соблазнителем своей жены - это было верхом неучтивости... Однажды, наедине с женщиной, я спросил ее, сколько времени прошло с тех пор, как в последний раз оскорбление у них было смыто кровью. Но она лишь спросила в ответ, сколько людей я сам убил, будто в двух войнах и в разъездах по стране я должен был вести учет. Женщины обожали разговоры о войне и крови, даже в постели это продолжало их интересовать.
В основном, что всех этих людей привлекало ко мне? Я был чем-то новеньким, таких раньше не бывало. Что-нибудь новое - это была их страсть, а удовлетворить ее было не так легко. Оказалось, Лукий говорил правду, что их записанная история уходит за тысячу лет. Если б ничего другого не осталось они готовы были бы на головах ходить ради новизны. Это было видно, ну хотя бы по их посуде, по вазам. Все знают - критские гончары ведут за собой весь мир. Знают все и всюду, хоть самые лучшие изделия можно увидеть лишь на Крите. Во дворце было много гончаров, работавших на царя; аристократы держали своих мастеров... Мне никогда не надоедало разглядывать их работы. Цвета у них разнообразней и сочнее, чем у нас дома; узоры веселы и свободны, но полны гармонии... Они любили рисовать на вазах разную морскую живность: звезды там, коньки, дельфины, раковины... водоросли переплетаются... Возьмешь такую вазу или кувшин в руки, - просто в руки возьмешь, ощутишь ее форму, глазурь, - душа радуется. Но в последнее время они начали уродовать свои изделия, стали лепить на них разные витиеватые финтифлюшки, цветочки там разные, цепочки, висюльки... Это было трудно, это доказывало их искусство, но вещи получались такими, что казались годны только пыль собирать. По правде сказать, уж если за тысячу лет этого ни разу не сделали, значит оно того и не стоит; но их даже красота утомляла, если в ней не было новизны.
Помню, один вельможа, у которого я обедал, повел нас в свою гончарную мастерскую показать последние работы своих мастеров. У них там начался какой-то длинный разговор, а я его почти не понимал - у них ведь слов гораздо больше, чем у нас... Мне стало скучно, и вот я подобрал кусок сырой глины и слепил маленького быка; таких дома ребятишки лепят, когда играют в грязи, только у них лучше получается - я-то уже разучился... Я уж совсем было собрался скатать комок снова - мой хозяин и его друзья схватили меня за руки, поднялся шум, закричали, что быка надо обязательно обжечь. "Как свежо!" "Как чисто!" - что-то в этом роде они говорили, точно слов не помню. "Как он почувствовал, как понял глину!.."
Я возмутился - за кого они меня принимают?! Пусть я с материка, пусть они меня считают варваром, но я же гость у них как-никак. "Глину я не понимаю, - говорю, - я не среди ремесленников вырос. Но быков я понимаю и знаю, что это не бык. У нас дома, как и здесь, благородный человек знает, как выглядит хорошая работа, хоть и не может сделать ее сам. Не такие мы отсталые, как вам кажется".
Они стали извиняться; говорят, мол, я их неправильно понял, а они ничуть не смеются надо мной... Всерьез, мол... Я сделал то, за что удостоились высочайших похвал их самые лучшие, новейшие мастера... И в доказательство подвели меня к полке, заставленной грубыми жалкими вещицами, какие вы увидите дома, высоко в дальних горах в какой-нибудь захудалой часовне... Их лепит там неуклюжий крестьянин, который в жизни не видел настоящей мастерской, но может продать за горсть маслин или ячменя свои изделия, потому что лучших в округе нет; а те, кто купил, приносят их в жертву богам...
- Вот видите, - говорят, - вот так мы осваиваем простоту и силу древних образцов.
Я сказал, мол, вижу - они меня не разыгрывали, приношу, мол, свои извинения... Задумался. Одна из женщин тронула меня за руку: "Что с вами, Тезей? Вы все еще сердитесь? Или мысли о быках нагоняют на вас такую угрюмость?" Я рассмеялся, сказал какую-то из дежурных фраз, которые нравятся подобным особам... Но думал я не о ней и не о быках. "Мне бы сюда моих Товарищей и пару тысяч воинов - я прошел бы Крит из конца в конец, вымел бы их отсюда. Эти люди впали в детство, это выдохшийся, конченный народ..." вот что я думал.
Но арена еще была. Мы, Журавли, веря друг другу, чувствуя друг друга, мы настолько отшлифовали свою пляску, что самые старые старики стали предпочитать нас самым лучшим воспоминаниям своим. Каждый успел уже побывать на волосок от гибели, каждый уже не раз был обязан жизнью команде. Формион и Аминтор, - оба они уводили быка один от другого, - у них уже не возникало разговоров о дерзости и о глине в волосах: в Бычьем Дворе оба были вожди, оба ремесленники. Однажды, когда Хриза потеряла равновесие и повисла на рогах, мне пришлось сделать тот прыжок, что стал гибелью Коринфянина; но в тот же миг Иппий был на месте, с другой стороны, и нам на всех досталась лишь пара царапин, хоть перепугались мы не на шутку.
После этой самой пляски я шел в баню, когда во дворе меня остановила какая-то женщина: "Тезей, пойдемте, сразу же, прошу вас, пойдемте покажитесь моей госпоже. Ей сказали, что вы погибли, и она заболела от горя. Она плачет, кричит - заходится... Бедная маленькая госпожа, в ней души больше, чем тела, такое потрясение может ее убить!"
У меня уже было столько женщин, что мне трудно было управляться с ними, так что новое знакомство меня не прельщало.
- Приветствуйте госпожу от моего имени, - говорю, - и передайте мою благодарность за участие. И скажите, что со мной всё в порядке.
- Это не годится, - говорит. - В прошлый раз, когда она любила бычьего плясуна и он погиб, я скрыла это от нее, а она потом узнала. Она не поверит мне, она должна увидеть вас сама...
Я поднял брови:
- Пойдите к ней, - говорю, - уверяю вас, она уже успокоилась.
Она схватила меня за руку, тянет, давай кричать:
- О, не будьте так жестоки, не убивайте мою овечку. Посмотрите, здесь два шага всего!.. - И показала на царскую лестницу.
У меня аж дух захватило.
- Что?! - говорю. - А ты не думаешь, что быки меня убьют сразу же?
Она притихла, стала строгой - словно я ее оскорбил.
- Ты!.. Невежда и невежа!.. За кого ты меня принимаешь - за сводню?.. Ох эти дикари!.. Что ты еще скажешь?.. Ведь ей нет и десяти лет!
Я пошел с ней в чем был - в наряде и украшениях плясуна. Она повела меня по широкой лестнице, что освещалась через отверстие в крыше и держалась на красных колоннах... Потом мы долго крутились по каким-то коридорам и наконец пришли в большую светлую комнату. В одном углу детская кровать, в другом алебастровая ванна, куклы на полу... Стены были чудесные: расписаны птицами, бабочками, обезьянами на фруктовых деревьях... Я разглядывал эти картинки, когда услышал писк, тонкий, словно крик летучей мыши. От кроватки ко мне бежала маленькая девочка, совсем голенькая. Она прыгнула мне на руки и уцепилась за шею - легкая, как те обезьянки, нарисованные на стене. Нянька, что привела меня, и другая, что была в комнате, рассмеялись, принялись шутить... А мне было жалко девочку, видно было, что она горевала не на шутку. Все лицо, даже волосы ее были мокры от слез, а под глазами пятна, как от толченого пурпура. Она была из тех тонкокожих девочек, какие бывают в очень древних домах: каштановые волосы, тонкие как шелк, маленькие ручки будто из слоновой кости, глаза прозрачной чистой зелени... Я поцеловал ее, сказал - это научит ее не плакать раньше времени. Тело ее было нежно на ощупь, словно свежий цветок лилии, а груди только чуть-чуть проглянули... Я отнес ее обратно к кроватке, уложил в постель; она свернулась на боку калачиком, ухватив меня за руку, чтобы сел рядом.