Эту теорию он обнародовал в «Отечественных записках» 1851 года, когда в журналах возникла полемика по поводу вольностей, допущенных им в переводе Теккерея. Теория заключалась в том, что переводчик имеет все права уснащать свой перевод отсебятинами, если его перо «настроено» так же, как и перо самого романиста.
Насчет своего «пера» Иринарх Введенский не сомневался нисколько, ибо видел в своих переводах «художественное воссоздание писателя».
«…При художественном воссоздании писателя, – говорил он в статье, – даровитый переводчик (то есть сам Иринарх Введенский. – К.Ч.) прежде и главнее всего обращает внимание на дух этого писателя, сущность его идей и потом на соответствующий образ выражения этих идей. Сбираясь переводить, вы должны вчитаться в вашего автора, вдуматься в него, жить его идеями, мыслить его умом, чувствовать его сердцем и отказаться на это время от своего индивидуального образа мыслей»[253].
Так что, если послушать Иринарха Введенского, его отсебятины, в сущности, совсем не отсебятины. «Художественно воссоздавая» роман Теккерея, он, по его утверждению, начисто отказывается от собственной личности, чувствует себя вторым Теккереем, наместником Теккерея в России, и ему естественно при таком самочувствии требовать, чтобы всякая строка, им написанная, ощущалась как строка самого Теккерея. Не уличайте же его в сочинении целых страниц, которые он навязывает английскому автору. Он пишет их отнюдь не в качестве Иринарха Введенского, его пером в это время водит «дух» самого Теккерея.
Вот какой величавой теорией пытался Иринарх Введенский оправдать беззаконные вольности своего перевода.
А когда критика указала ему, что при такой системе «художественного воссоздания» иностранных писателей, он, помимо всего прочего, непозволительно русифицирует их, – он объявил эту русификацию одной из своих главнейших задач.
«Перенесите, – говорил он переводчикам, – переводимого вами писателя под то небо, под которым вы дышите, и в то общество, среди которого развиваетесь, перенесите и предложите себе вопрос: какую бы форму он сообщил своим идеям, если б жил и действовал при одинаковых (?!) с вами обстоятельствах?»[254]
Оттого-то у Иринарха Введенского и Диккенс, и Теккерей, и Шарлотта Бронте сделались российскими гражданами, жителями Песков или Охты. В полном согласии со своими теориями он перенес их под петербургское небо, в общество коллежских и титулярных советников, и мудрено ли, что у него в переводах они стали «тыкать» лакеям, «ездить на извозчиках», «шнырять в подворотни», что клерков он заменил приказчиками, писцов – писарями, пледы – бекешами, кепи – фуражками, таверны – трактирами, то есть в значительной степени перелицевал буржуазное на дворянски-чиновничье.
Этот литературный манифест Иринарха Введенского в настоящее время еще сильнее подчеркивает всю неприемлемость его установок. Нынче такое перенесение одной бытовой обстановки в другую допустимо только в опереттах и фарсах.
Все беллетристическое дарование Иринарха Введенского, весь горячий его темперамент, вся пластика его языка не могли придать силу и действенность его ошибочным и пагубным теориям о «художественном воссоздании писателя».
Конечно, советским мастерам перевода близка его страстная ненависть к тупому буквализму, к рабски формалистической точности, к пассивному калькированию слов, но наряду с этим они, как мы видели, требуют от себя той строгой дисциплины ума, того безусловного подчинения переводимому тексту, которых они могут достичь лишь при научно-исследовательском подходе к своему материалу.
«Не надо забывать, – говорит Иван Кашкин, – что вопиющие недостатки и явные достоинства перевода Введенского по большей части – не случайные небрежности или удачи, они – дань времени. Переводы Введенского были немаловажными факторами литературной борьбы 40-х годов, они – боевые этапы русской литературы и русского литературного языка.
Почва для появления и, главное, для успеха переводов Иринарха Введенского была подготовлена»[255].
И критик меткими чертами рисует низменные вкусы той литературной среды, которая породила Иринарха Введенского. В сделанную им характеристику хочется внести корректив: Иринарх Введенский был крайний радикал, друг Чернышевского, ярый приверженец Гоголя, и ни Бенедиктов, ни Вельтман, ни тем более Сенковский, которых имеет в виду Кашкин, не вызывали в нем никакого сочувствия. Говоря про его переводы, нельзя забывать о могучем влиянии Гоголя.
Но общий вывод Кашкина глубоко верен. Точность есть понятие изменчивое, диалектическое. Поэтому – скажу от себя – вы никак не можете предугадать, что будет считаться точным переводом в 1980 или в 2003 году. Каждая эпоха создает свое представление о том, что такое точный перевод[256].
Глава десятая
Русские «кобзари»:
На путях к современному стилю
Становление современного стиля переводческого искусства во всех стадиях этого процесса можно проследить наиболее наглядно на таких произведениях поэзии, которые переводились на русский язык в течение долгого времени большим числом переводчиков.
Таковы стихотворения Шевченко. Уже больше столетия переводят их на русский язык. Количество переводчиков, трудившихся над ними в течение этого долгого времени, исчисляется многими десятками.
Чуть не каждое новое поколение читателей предъявляло этим переводчикам новые требования в соответствии с изменчивыми вкусами каждой эпохи.
Поучительно следить за возникновением и ростом тех требований, какие массовый советский читатель предъявляет к нынешним переводам великого кобзаря.
I
Искажение смысла
В знаменитой сатире «Сон» Шевченко говорит о царских солдатах, обреченных на двадцатипятилетнюю каторгу, что они «кайданами окутi», то есть закованы в кандалы:
Нагодованi, обутiI кайданами окутi.
Между тем в переводе Федора Сологуба читаем:
Все накормлены, обуты,Платья узки, словно путы…[257]
Какие платья? При чем здесь платья? Шевченко говорит не о платьях, а о кандалах, о каторжном рабстве солдат, и сделать из этих кандалов тесные мундиры и штаны можно лишь при полном равнодушии к пафосу поэзии Шевченко.
Возмущенный беззакониями окружающей жизни, Шевченко восклицает в том же «Сне»:
Бо немаэГоспода на небi…
Слова недвусмысленные, и означают они: «В небе нет бога». Переводчик же передает это безбожническое восклицание так:
Потому чтоБог нам не ограда[258].
Выходит, что бог все-таки есть в небесах, но не желает оградить нас от бедствий.
Другой переводчик, Иван Белоусов, передавая то же самое восклицание «нет бога», еще дальше отклоняется от подлинника:
Вот и вся вамОт бога награда![259]
То есть опять-таки: бог существует, но не желает осчастливить нас своим милосердием.
Оба перевода сделаны уже в советское время, так что и речи не может быть о каких-нибудь стеснениях царской цензуры. В том же «Сне» Шевченко как подлинный революционер утверждает, что нам нечего убаюкивать себя надеждами на загробное счастье. Нужно биться за рай земной, ибо рая небесного нет:
А ви в ярмi падаэтеТа якогось раюНа тiм свiтi благаэте?Немаэ! немаэ!
Переводчик же заставляет Шевченко высказывать прямо противоположную мысль:
Так на этом светеРая, что ли, вы хотите?..Нету рая! Нету![260]
Иными словами, нечего мечтать о возможном счастье людей на земле («на этом свете»), давайте мечтать о небесном блаженстве.
Такую же реакционную проповедь влагает в уста Шевченко и другой переводчик, Иван Белоусов:
Сами вы в ярмо идете,Дожидаясь раяНа земле здесь. Не дождаться[261].
Тут дело не в искажении трех строк того или иного стихотворения Шевченко, а в искажении всего его духовного облика. Шевченко был несокрушимо уверен, что люди завоюют себе рай именно здесь, на земле, а переводчики заставляют его издеваться над своим основным убеждением.
В той же сатире Шевченко обличает помещичьего сына, развратного пьяницу, пропивающего крестьянские души, то есть своих крепостных.
У Сологуба же эти крестьянские души заменены в переводе собственной душой барчука, и таким образом читателям внушается мысль, будто Шевченко благочестиво хлопочет о душе этого богатого грешника: