как взорвали один фугас, дождались тех, кто приехал помочь раненым, и взорвали второй заряд. Бронированный команд-кар только приподнялся в воздух и грохнулся обратно, все, кто сидел внутри, отделались ушибами — сильными, слабыми, но ушибами. Единственный, кто был серьезно ранен — это выскочивший первым командир.
— Что значит «серьезно»? — спросила Нина, не обращая внимания на слезы, бесшумно катящиеся по щекам.
Капитан замялся.
— Я — медик, ты забыл? Мне можно говорить смело!
Капитан решительно встал.
— Нина, я не хочу сейчас ничего говорить, пока не знаю. Пусть тебе медики и скажут. Извини.
Он поднял ее, обнял за плечи и повел отпаивать кофе, в который плеснул из фляжки что-то пахучее и крепкое. Легче не стало.
Они просидели у двери операционной все те часы, что шла операция. Наконец, когда она совершенно отупела от ожидания и неизвестности, опухла от слез и плохо представляла, где и зачем находится, к ней подошел знакомый врач, обнял за плечи, отвел в сторону.
— Давай, Нинка, выпьем!
Значит, дело совсем плохо. Она кивнула.
Он завел ее в кабинет. Достал бутылку, плеснул в стаканы, они выпили. Она выпила за эти часы столько, что давно должна была бы свалиться, но алкоголь не действовал. А может просто притуплял все.
— Что с ним, Яков?
Врач помолчал.
— Мы ампутировали ему обе ноги.
Она всхлипнула и схватилась почему-то за горло.
— Пытались, конечно, обойтись без этого — бесполезно. Зато будет жить. Не знаю, сколько, но будет жить.
— Почему не знаешь?
Яков смотрел в сторону.
— У него там еще проникающие… В общем, не надо тебе всего знать. Сейчас он в реанимации. Завтра, думаю, сможешь его увидеть. Только не пугайся. И, главное, его не пугай. Понимаешь, лицо ему тоже обожгло. Самое главное в этом, что у него совершенно здоровое сердце и организм сильный — только позавидовать! Так что проживет он долго. Но за ним будет нужен уход. Самостоятельно делать он долго ничего не сможет.
Врач помолчал и добавил тихо:
— Если вообще сможет.
Нина выпила еще, вышла на балкон в торце больничного здания. Очень хотелось заплакать, зарыдать, закричать, но как-то не получилось. «Что я за бесчувственное существо!» — подумала она. Зашла в туалет, умылась. Показала язык Хельге в зеркале, хмыкнула и пошла к себе в процедурную. Свернулась на кушетке калачиком и даже подремала пару часов.
Вместо Гур-Арье на больничной койке лежал какой-то обрубок. Нина даже не поняла сначала, к чему это ее подвели. А когда поняла, то постаралась остаться все же в сознании. И при этом не могла оторвать глаз от короткого куска человеческого торса, на обмотанную бинтами и сетками круглую голову.
Говорить он не мог, дышал через аппарат.
Она приходила к нему каждую свободную минуту, садилась рядом, пыталась что-то говорить, не зная, слышит он ее или нет. От нее все ждали самоотверженного поведения, приходилось соответствовать ожиданиям.
Теперь ей часто до одури хотелось вернуться в деревню. Черт с ним, что там нет ничего из того, к чему она привыкла и что жизнь там, вообще-то, ужасна в своей первобытной наивности. Хотелось-то не столько в деревню, сколько убраться из этой своей реальной реальности. Хотя бы на время. Но, естественно, когда ей было край, как нужно переместиться, никаких движений не происходило. Живи, Нина, там, где положено.
И она жила. А что было делать? Через какое-то время сочувственные взгляды и сдержанное восхищение ее жертвенностью надоели так, что она готова была сорваться в любой момент. Но пока держалась.
Майор говорить все еще не мог. Впрочем, никто не мог поручиться, что он вообще вернется к себе прежнему, хоть и без ног. Организм десантника был крепким, но и досталось ему сильно. Поэтом он мог только моргать в ответ на вопросы. А если что-то хотел сказать сам, то об этом нужно было догадываться, задать ему вопрос и тогда уже он мог моргнуть — если ответ был положительным, или подержать глаза закрытыми, если догадка была неправильной.
Нина в какой-то момент внезапно подумала, что тот фугас отобрал жизни сразу у двух человек — у майора Гур-Арье и у нее. Потому что жизни больше не было, и себе она с того момента больше не принадлежала.
От этого становилось совершенно невыносимо. Она перетащила свои вещи в процедурную, все равно домой она прибегала редко, только помыться-переодеться, а все остальное время проводила в больнице, которую уже видеть не могла. Да, помыться можно было и в душе в медсестринской, но, согласитесь, это совсем не то, что помыться в собственном душе, где с закрытыми глазами знаешь, где что лежит. Нина забыла, когда последний раз что-то готовила для себя — перехватывала всухомятку и на бегу. Несколько недель не навещала родителей, ограничиваясь короткими телефонными звонками: «Да, мама. Нет, у меня все в порядке. Много работы, мама. Нет, я нормально питаюсь. Да, все хорошо, не волнуйся!» — и от этого вранья на душе становилось еще гаже. Но не расскажешь же маме про майора Гур-Арье, за которым надо было ухаживать, и не потому, что она его без памяти любила, а потому, что все от нее только этого и ждали? Она давила нарастающее раздражение, но с каждым днем справляться с ним было все труднее. Она знала, что несправедлива к Гурочке, но в голове стучала одна мысль: «Я похоронила себя заживо!»
Нина часто думала о том, как же она относится к своему Гур-Арье. Как любой девушке, ей льстило, что в нее был влюблен такой видный парень. А майор был видным, когда раньше он приходил к ней в больницу, сестры отчаянно кокетничали с ним, строили глазки и всячески демонстрировали расположение к красавцу-десантнику. А он видел только одну Нину, вот же как зла бывает любовь! Потому-то многие не одобряли ее связь с Зауром. Но ведь и Заура она не любила! Ну, так что теперь, раз она никого из них не любила, так не могла и принимать любовь других? Да пошли они все! Ей было с ними обоими хорошо. По-разному, но с обоими. И вот теперь один из них благородно умер, а второй беспомощно лежит и будет неимоверной подлостью бросить его в такой ситуации. Но это означает, что она заживо себя хоронит. В свои двадцать с хвостиком, когда другие девчонки только-только начинают любить по-настоящему.
Выхода не было.
Поэтому она снова начала потихоньку пить. Тем более, что майор уже ничего не мог ей запретить. В процедурную перекочевала