— Он изумительно интересно все знает, — вспоминал Толстой о встрече с Табидзе. — И очень интересно рассказывает. А внешностью на грузина он мало похож. Это римлянин времен упадка. С детской душой и мозгом мыслителя. В нем сохраняется та наивность, без которой поэта не существует. Потому что поэт — это прежде всего человек, непосредственно воспринимающий мир».
Вместе с Тицианом Табидзе в Пушкине у А. Н. Толстого побывала его жена. «Из шуток Толстого я запомнила еще, — вспоминает она, — как во время обеда подавали вареную рыбу. Толстой знал, что Тициан отварную рыбу терпеть не может, — он вскочил, подошел к Тициану и положил ему на тарелку самый большой кусок, уверяя его с улыбкой, что эта рыба особенная — в Ленинграде бывает один месяц в году. Ни на какие отказы Толстой внимания не обращал, и я видела, как трудно было Тициану под взглядами гостей преодолевать свое отвращение к этой рыбе. Он ел ее через силу, а Алексей Николаевич ему добавлял все новые и новые куски. Когда рыбу унесли, Тициан вздохнул облегченно. Потом Алексей Николаевич много смеялся, рассказывая об этом».
* * *
Очень близкие, дружеские отношения завязались у Тициана с ленинградским поэтом, автором единственной тогда, сильно разруганной книги «Столбцы» — с Николаем Алексеевичем Заболоцким. Это был очень сдержанный и с виду суховатый человек, — может быть, просто очень застенчивый: едва ль не единственный, он до конца называл Тициана почтительно и непривычно для дружеского слуха Тицианом Иустиновичем (в грузинском обиходе отчества редко употребляются, разве что в речи официальной).
Заболоцкий увлекся идеей заново перевести книгу Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре». Тициан его всячески поддерживал в этом намерении и как мог помогал. И конечно, убедил Заболоцкого заняться еще переводом Важа Пшавела.
С Заболоцким и Бажаном, который переводил Руставели на украинский язык, Тициан и его друзья осенью 1936 года ездили посмотреть храмовый праздник в Алаверди. Собралась довольно большая компания, полный автобус. Ехали долго, с множеством приключений.
Эту поездку вспоминает жена Тициана:
«Добравшись до Уджармы, — пишет она, — увидели мы, что Иори широко разлилась и по ней сплавляют лес. Наш автобус все-таки въехал в воду, рискуя перевернуться от удара бревном, и застрял посередине реки. Бревна бились об машину, это было опасно, — тогда Николай Шенгелая, а за ним и другие мужчины разделись и попрыгали в воду — отталкивать лес от машины, пока шофер с мотором возился. Тициан тоже влез в воду и стоял, опираясь на палку; вода у палки подмыла песок, и Тициан упал, — его вытащили из воды и втащили в автобус, который уже тронулся, а костюм остался на другом берегу, и за ним послали мальчишек. Тициан был ужасно сконфужен. Я спросила его: „Зачем в воду полез?“. Понимал ведь, что с бревнами возиться не сможет, — но он мне ответил, что было бы совсем уже стыдно и неловко ему сидеть в машине, когда все полезли в воду. Не мог он сидеть, сложа руки, когда другие что-то делают, а так — не помог, но хоть мокнул со всеми вместе! — В этом он весь: неловкий, подчас и беспомощный, но всегда готовый без раздумья броситься на помощь друзьям».
Когда автобус выбрался на дорогу, темнело уже, и какой-то прохожий, вскочив на подножку, проводил их к избушке, где, сказал он, можно переночевать. Избушка — в лесу, на отшибе; и только вошли — раздался подозрительный свист, из деревни ответили — свистом. В избушке горел огонь, варились кукурузные початки в большом котле, — все спокойно расселись вокруг очага, начиная уже согреваться: посыпались шутки; и в это время вошел шофер, очень взволнованный, и сказал, чтобы все тихонько, ползком пробирались к машине. «Тихо-тихо: мы в бандитском гнезде…» Снова мчался автобус по черному лесу, высвечивая фарами летящие навстречу деревья, а за машиной неслись какие-то крики и свист. Заехав глубоко в лес, машина остановилась, а присмиревшие было ее пассажиры начали вдруг хохотать, как безумные… Заночевали у какого-то старика: он разжег очаг, сварил для гостей котелок картошки, постелил на полу кукурузной соломы…
Когда они приехали в Алаверди, уже начинался разъезд: скрипели в монастырских воротах арбы с ковровыми навесами, чернели догоревшие за ночь костры, посередине монастырского двора сидел пьяный шарманщик с приятелем, перед ними стоял глиняный кувшин с вином и налитый доверху стакан — они угощали всех проходивших мимо.
Огромные арбы покрыты ковром.Здесь буйвол пугается собственной тени.Кончают бурдюк с кахетинским виномГерои Важа из нагорных селений.
Нацелившись боком, влюбленный КавказПростер свою длань к алавердской святыне,Но церковь сияет и смотрит на нас,Как голубь, привязанный к этой долине…
На том берегу, приведенная в дол,Хмельная отара лежит без движенья,Как будто накрыли для Миндии столКудесники-дэвы на поле сраженья.
И, кончив свой танец, кистин-акробатЗастыл у костра в молчаливом экстазе,И люди толпятся, и песни шумятПод звуки шарманки и стон мухамбази…
Костры с шашлыками горят над рекой,Слезятся от дыма веселые лица,Олень угощает оленя травой,Вином кахетинец поит кахетинца…
Перевод Н. Заболоцкого
Под навесом накрыли стол для новых гостей. И все читали стихи. Паоло читал Бальмонта: «Я на башню всходил…», а Бажан по-украински Руставели; Заболоцкий — Григола Орбелиани, по-русски; а Верико Анджапаридзе почему-то вдруг «Ангела на коне», старое стихотворение Тициана.
Георгий Леонидзе прочел стихи и обратился к Верико с пышным тостом.
А Тициан читал Тютчева — любимое свое:
Нам не дано предугадать,Как наше слово отзовется.И нам сочувствие дается,Как нам дается благодать.
ПЕПЕЛ РАССВЕТА
Рождение стиха
Я знал: слова ронять не следует, —Не предавал их во славу рифмы.Когда строка строку преследует —Биенье сердца диктует ритмы.
Еще невысказанной истинойДуша томится, как в одиночке.Но — кто я, что? Смычок таинственный…А кто-то бурю провидит в строчке.
Нет, дорогие, не рождаетсяЛюбовь ни силой, ни ядом лести.Слова бессильно распадаются,Пока их ярость не сцепит вместе.
И вот, родившись, сочетаниеВ чужие руки тебя швыряет, —Когда их мужество чеканило,Твой стих отвагу не потеряет…
Но стих — лишь стих, покамест обжигомОн не испытан в любви и вере, —Тогда стихом, тобою сложенным,Народ наполнит свои свирели.
А мне все чудится: бессонница,Дрожат все связи стихотворения.Сейчас оно сквозь ливень тронется,Пройдет обвалом через мгновение.
И мир, с умом его рассудочным.Падет, как нива под саранчой.Но станет в мире, слепом и сумрачном,Как будто больше одной свечой.
Перевод Ю. Ряшенцева
…Сегодня мне два раза ночью снился Тициан. Он говорил «Зина, душенька» и улыбался своею сконфуженной, угловатой улыбкой, одной стороной лица больше, чем другой. Сегодня ночью 10 человек вошли к спящей невестке Тренева и ограбили дачу, Виталий был в городе. Это рядом. Мы, наверное, скоро переедем. Ваш Б.
Из письма
«Зачем посланы были мне эти два человека? Как назвать наши отношения? Оба стали составною частью моего личного мира. Я ни одного не предпочитал другому, так они были нераздельны, так дополняли друг друга. Судьба обоих, вместе с судьбой Цветаевой, должна была стать самым большим моим горем», — писал Борис Пастернак в автобиографическом очерке «Люди и положения». Рассказать об этой удивительной дружбе как будто не трудно, — она вся рассказана в документах: в очерке Пастернака, в переписке Пастернака с Тицианом Табидзе и Паоло Яшвили, а после — в длившейся свыше двадцати лет переписке Пастернака с женой Тициана Ниной Александровной, близким другом, которому Пастернак доверял свои самые глубинные, лишь немногим доступные мысли и настроения. «Нина, иногда мне кажется, что Вы — это моя душа, в образе женщины отброшенная в пространство, чтобы мне легче было разговаривать с самим собой», — писал он ей в мае 1951 года. Тициан до конца оставался главным героем их «романа в письмах», и это, кажется, нетрудно понять; но как важно понять другое: увидеть здесь то высокое, духовное, вечно живое, что было в самом Тициане и что, именуемое «душою», после его трагического исчезновения осталось жить в сознании близких и даже просто знавших его людей.