А Тициан, как там ни верти, оказывается сильнейшим лириком из всех. Я это и раньше знал. Но он слишком близок мне. Как и о себе самом, я не смел ничего знать даже про себя. Иногда я им жертвовал, совершенно как собою, можете Вы это понять? Однако слышали бы Вы, что в зале сделалось, когда я от Важа Пшавелы, над которым засыпать начали, и от некоторых других перешел к нему! К Вашим собачкам, Нина…»
Пастернак имеет в виду стихотворение «Сельская ночь», написанное в ноябре 1928 года в Окроканах, — про то, как маленькие собачки лаяли на луну, а луна клонилась к горизонту; и звезды, как по жребию, молниями падали к горизонту; а маленькие собачки лаяли на луну; и сна — ни в одном глазу: украсть у поэта нечего — украли сон собачонки. Скрылась луна за развалинами крепости Кер-Оглы, и горы, как клыки, поднялись над Тбилиси, — караулят его, подняв щиты…
«…Понимать — совсем другой мир, совсем иной стиль и род жизни, это не места и не мгновенья, не Тифлис даже, даже, может быть, не Земля, это — близкая, случаем подаренная допущенность к делам истории, это участие в ее будущем, это широкий роман с теряющимися границами, — несколько особо счастливых под небом, покрывших их смыслом одной общей драмы. Это — клей, о котором была речь выше, это вы и я, это наши соединенные руки…»
* * *
1934 год.
Первый Всесоюзный съезд писателей в Москве.
Тициан Табидзе — участник первого писательского съезда.
Его выступление на съезде на многих произвело большое впечатление, и прежде не знавшие его подходили, знакомились, жали руку. В «Известиях» в дни съезда были напечатаны стихи Тициана Табидзе в переводе Пастернака: «Не я пишу стихи…» и «Иду со стороны черкесской…». Друзья поздравляли его с успехом.
На съезде был заслушан полуторачасовой доклад М. Г. Торошелидзе, в котором излагалась история грузинской литературы — от древних времен и до наших дней. Нашлось место в докладе и для новейшей грузинской поэзии. Группа «Голубые роги» здесь, как и в большинстве выступлений грузинских рапповцев, характеризовалась как «буржуазно-декадентская школа символистов»; несмотря на признание «лояльности» голуборожцев по отношению к Советской власти, место им было безоговорочно указано в «антипролетарском лагере литературного фронта»; было сказано, что они постепенно «отходят от позиций самодовлеющего эстетизма и дают яркие выражения национализма»; «логика антипролетарских настроений доводит этих буржуазных декадентов до идеализации патриархального прошлого». Впрочем, в другом месте доклада отмечалось, что «под влиянием пролетарской революции и развернутой на ее базе культурной революции» буржуазно-декадентская группа «Голубые роги» пережила «глубокую и острую дифференциацию»; что эта школа сыграла определенную роль в развитии грузинской литературы, обогатив технику грузинского стихосложения, а также — «лексический инвентарь»; что голуборожцы содействовали «связи элементов европейской модернистской поэзии с поэтическими традициями грузинской феодально-романтической литературы». Оценивая творческие позиции П. Яшвили, Т. Табидзе, Н. Мицишвили, В. Гаприндашвили, Г. Леонидзе, Н. Надирадзе и других поэтов-голуборожцев, докладчик указывал, что хотя они «беспрерывно работают в области советской поэзии и составляют значительную силу на этом участке литературного фронта», все же они до сих пор «переживают трудности творческой перестройки и продолжают оставаться в положении попутничества». Так, например, в творчестве П. Яшвили «наряду со стихами, которые посвящены нашему строительству и его энтузиастам и отмечены свойственными Яшвили поэтическим размахом и экспрессией, имеются рецидивы самодовлеющего эстетизма»; а Т. Табидзе «в стихах, посвященных новой советской Армении, упорно сохраняет поэтические приемы из арсенала символистской поэзии, что мешает ему здраво и трезво воспринять реальный объект своей поэзии и отобразить его с достаточной глубиной».
Доклад был перегружен подробностями и, пожалуй, несколько скучноват. Полемики вокруг него не возникло.
В ряду многочисленных выступлений речь Паоло Яшвили была подобна искрометному тосту.
Тициан Табидзе серьезно готовился выступить, но ему долго не давали слова. По мере того как развертывалась общесъездовская дискуссия, отходили на задний план и уже казались мелкими всевозможные претензии к докладчику.
Ход съездовской дискуссии обернулся неожиданным образом, — в центре поэтических споров стало имя Б. Пастернака. После основного доклада о поэзии, в котором Пастернак был одарен чрезмерными похвалами и, в сущности, противопоставлен Маяковскому, иначе быть не могло. Для молодой советской поэзии Маяковский был слишком значительной фигурой. В защиту Маяковского первым выступил А. Сурков:
«При глубоком уважении к Пастернаку как к мастеру и поэту я все же вынужден сказать, — заявил он, — что для большой группы наших поэтов, для большой группы людей, растущих в нашей литературе, творчество Б. Л. Пастернака — неподходящая точка ориентации в их росте. У нас в поэзии есть большая группа людей, являющихся людьми другой социальной биографии, другого видения мира, и при всей слабости и молодости этих кадров, при всей еще молодой ломкости их голоса и их взгляда на вещи, а значит, подход к отбору средств для художественного воплощения их чувств и мыслей не совпадают со стилевым строем и углом зрения на мир, типичными для Пастернака».
Б. Пастернаку А. Сурков противопоставил Маяковского и близких ему по духу пролетарских поэтов.
Далее Сурков повел речь о гуманизме; он защищал гуманизм в литературе, но не тот старинный гуманизм, который виделся ему в образе русоволосой девушки в белом платье на солнечной, напоенной ароматом весеннего цветения земле, девушки — в венке из метафор, с восторженными глазами. «Я хочу принять этот красивый образ и не могу, — говорил А. Сурков. — Что-то заставляет рисовать себе образ нашего гуманизма другим, может быть, более грубым, но в своей грубой плоти прекрасным». Это — «лечащий гуманизм». Один человек, с детства мечтавший стать врачом, стал председателем уездной ЧК. Вот образец той цельной мужественности, к которой стремится «гуманизм класса, в свирепой борьбе добывающего людям право на подлинное человеческое существование». «Гуманизм мужественный» — тот, о котором писал Багрицкий, «замечательную образную формулу» которого он дал в стихотворении «ТВС»:
Век поджидает на мостовой,Сосредоточенный, как часовой,Иди и не бойся с ним рядом стать,Твое одиночество веку подстать.Оглянешься, а вокруг — враги:Руку протянешь — и нет друзей;Но если он скажет: «Солги!» — солги!Но если он скажет: «Убей!» — убей!
Многим участникам съезда запомнились эти стихи как романтический призыв к «мужественному гуманизму», который виделся прочитавшему их с трибуны Суркову в образе девушки тоже, но — «за плечом девушки в белом платье, идущей мимо Мавзолея, покоится винтовка. И строгая тень штыка падает через плечо вперед на мостовую, указывая линию движения». Символический образ запал в душу как символ сурового века.
Стихи Багрицкого, кованные, мужественно прозвучавшие, могли пробудить ответный порыв у экспансивно-деловитого Паоло. Тициану солгать было так же немыслимо, как убить. Случалось, Паоло кричал на него с искренним негодованием: «До каких же ты пор будешь краснеть, если я лгу?!».
На съезде Тициану досталось выступить сразу после Алексея Суркова, речь которого внесла перелом в разговор о поэзии. У Тициана приготовлено было продуманное выступление. Он не был хорошим оратором: он чересчур волновался, и отвлекаться от приготовленного текста ему всегда было трудно. А надо ли было? Ведь он собирался поговорить о сущности «умирающей», «буржуазно-декадентской» идеологии, в которой многие видели уже не более как удобопроизносимое ругательство в адрес своих литературных противников — просто «ярлык». Табидзе видел за ярлыком серьезное социальное и поэтическое явление, коему он и сам был обязан рождением как поэт; и он пытался объяснить, что такое «буржуазный индивидуализм», начав с Байрона и Гёте, с Шатобриана, Пушкина и Мицкевича, с Лермонтова и Грибоедова, и Бараташвили — поэтов, чье творчество питают глубокие корни народной жизни.
«Для того чтобы выявить молодого разочарованного человека начала прошлого века, Байрону нужно было создать особый жанр индивидуалистической поэмы»; в этом переломе поэтических форм был своего рода «революционный переворот», — говорил он. Революции и в жизни, и в поэзии происходят не каждый день: символисты не могли создать особого вида поэмы, — они порожденье другой эпохи.
В сущности, он попытался в те несколько отведенных ему минут раскрыть механизм связи поэзии с жизнью, механизм сложный и не сразу бросающийся в глаза. Он хотел показать, что собой представляло то поколение, которое гибло в угаре мировой войны, объяснить — отчего была пессимистической и нежизнеспособной их поэзия: