Одно время мне казалось, что голубых в этом мире так мало, что они из солидарности и от недостатка партнеров совокупляются со всяким согласным. Я не знал, насколько они избирательны и привередливы (с другой же стороны, если подумать, неразборчиво похотливы).
Из рассказов Игоря я уяснил себе, что наиболее прельстительным в мужчине (то есть, юноше) является возраст и внешность. Если этот возраст, верхняя граница которого обычно определяется двадцатью годами и внешность (не уродливая) сопутствуют друг другу, объект становится весьма иском у памятника Плевне. Перевалив за двадцатилетний рубеж «объект» постепенно, к своему разочарованному удивлению, становится «субъектом» поисков — чем далее, тем более. На склоне лет понурые голубые, лишившись возраста и внешности, простаивают в тщетной надежде в смрадных сортирах, тщетно пытаясь увлечь забеглых мальчиков видом половых органов — старых, сизых. Не склонен предполагать, что это им удается.
Так что моя попытка экстраполировать выводы о гетеросексуальной ситуации на однополую провалилась. Общеизвестно, что женщина любит ушами, мужчина — глазами. В чем-то голубой все-таки остается мужчиной. Частотную ситуацию — красноречивый старец с молодой женой-красоткой — невозможно перевести на голубой язык.
Тут я не выдержал и рассказал о паре, виденной на Афинской агоре. Помнишь, старик и мальчик, что-то в духе Филострата? Игорь не поверил.
— Старики обречены, — сказал он спокойно, словно иначе и быть не могло.
Однажды Игорь все же провалился. Его выпороли прилюдно. Директор интерната был человек строгих правил, ученик школы Макаренко. Он не знал, что Макаренко был гомосексуалистом. Игорь сбежал из интерната, его нашли. После экзекуции Игорь носил на себе чекан позора. В то же время любители юного тела знали, где искать. Игорь сблизился с одним из молодых педагогов — с его слов, это было одно из сильнейших чувств. Игорь (уже покинув интернат) стал жить с ним одним домом до поры как застал своего друга и учителя в постели с привокзальной голубой блядью — старой и уродливой. Впоследствии молодого педагога, отпустившего нравственные повода, нашли почерневшим и вздувшимся с отрезанными гениталиями во рту. Мать перебралась с Игорем и дочерью в село Крюково — подальше от позора.
Дальнейший рассказ Игоря представлял собой собрание мало связанных между собой историй, живописующий быт и нравы голубых. Я слушал, расширив глаза просвещенного европейца и демократа, эту антологию человеческой мерзости. Мог ли думать я, предполагавший сад зеленых гвоздик и храмы Антиноя, что тут гадость, гадость подлейшая, смрадная гадость. Ни веры, ни верности — где ты, голубиная верность? Если вили гнездышко простодушные натуралы, все было так мило — улыбка, голос, телефон, пожатие руки, парк культуры, шоколадка, а уж потом… постель. Ну как же без постели? У голубых же все было мерзостно иначе — при минимальной симпатии — постель. А поутру — чего желать? Ни парка культуры, ни пожатия руки, ни телефона. Так скажем, обратная перспектива отношений.
Игорь, страданиям которого я попервоначалу так сочувствовал, теперь вызывал во мне гадостные чувства. Он и сам был нисколько не лучше тех, кого изобличал. Только расцветив историю своей печальной любви, он принимался рассказывать про хуи, про ж…пы, про записки в сортирах, про свои столкновения с натуралами: «Ты девок наших не обижай, — повторял он свою угрозу с видимым удовольствием, — туфли наденем — шпильками затопчем!» И вновь про свое глубокое чувство, которое уживалось с чередой бесчисленных вороватых мальчиков без определенных занятий, про частый мордобой после постели, про заболевания мочеполовых путей. По лицу Игоря при этом расползлась какая-то гнусная улыбка, какой я прежде не видал на нем, и оно, это лицо, которое я находил красивым, вызывало во мне отвращение. Все пошлое, плебейское, что таилось в его чертах, стало очевидным и отталкивающим.
Я поднял с земли палочку и принялся чертить по жесткому снегу геометрические фигуры. Мне хотелось, чтобы автобус пришел поскорей и чтобы мы закруглили разговор.
Между тем народу на остановке прибывало. Подошла подвыпившая компания праздношатающихся — как видно, без намерения куда-нибудь ехать. Один из них, очевидный натурал, отделился от толпы и покликал Игоря:
— Ну что, петушок, поди сюда.
— Чего тебе? — спросил Игорь досадливо.
— Поди, поди, я тебе говорю, — звал ласково натурал.
Игорь неохотно встал и подошел. Натурал обнял его за плечи и, уткнувшись лукавой миной в его лицо, спросил:
— Когда долг вернешь?
— Какой долг? — спросил Игорь.
— А вот какой… — сказал натурал и с резкостью, необычной для пьяного, смазал ему в харю. Видимо, он сломал Игорю нос, потому что кровь хлынула обильно, заливши тотчас куртку. Игорь вывернулся и отбежал на пять шагов, движимый благоразумием (видимо, натурал был весьма силен). «Ты, блядь, петух, поди сюда!» — орал натурал, багровея рылом. «Серый, Серый, ты чего, ты чего, х…й с ним», — пытались остановить его приятели. «Нет, ты, блядь, петух, поди сюда!» — ревел натурал, в то время как Игорь завернул за остановку, пройдя сквозь женщин с кошелками (разумеется, ничего не замечавших).
Я, удивительным образом не описавшись, тявкнул жалко в сторону натуральной туши:
— Да что вы себе позволяете?!..
Мне захотелось быть дома у мамы. Вся моя жизнь пронеслась у меня перед глазами.
Некоторое время натурал поводил налитыми кровью взорами, словно не понимая источник звука. Мало-помалу он настроил фокус, и помутневшее зеркало его души отразило мою тщедушную фигурку.
— А ты кто такой? — сказал мордобоец и сделал пару шагов в мою сторону. Этим он не сократил расстояния, нас разделявшего.
— Серый, Серый, брось их, пойдем, — кричали ему.
Серый вдруг как-то весь пообмяк, ссутулил плечи и, махнув рукой, сказал то ли мне, то ли a par:
— Ну вас на х…й, — и пошел своей дорогой, догоняя компанию.
Я нащупал взглядом Игоря, скрывшегося в толпе.
— Что, ушел? — спросил он меня, гнусавя разбитым носом.
— Ушел, — кивнул я.
— У меня сильно нос разбит? — спросил он.
— Сильно, — сказал я и, достав мамин платок в розочку, стал мочить его в надтаявшем снегу.
Я отирал кровь с лица Игоря, как добрый самаритянин, а сам малодушно стыдился, что я с ним, что в руках у меня дамский платочек, что я так забочусь о нем, словно мы с ним «друзья», как там говорится. «Люди смотрят! — думал я, — Люди видят!» Женщины с кошелками стояли непроницаемые.
Я доехал до Серпухова один, к облегчению души. Возвратный путь в Москву показался мне против обыкновения странно долгим. Как ни силился я настроить воображение на приятные темы, поиграть в студенческие имена, помечтать о доцентском звании, всё мне в голову лезли увечья мира: философская любовь, которая на поверку оказалась заурядным блудом, ей противопоставленное духовное здоровье натуралов — сивушное, с рачьими глазами. С какой стороны ни приглядывался я к миру, всюду открывался мне вид совершеннейшего убожества и непристойности.
Столкновение Игоря с Серым горестно задело мою ранимую душу. Я редко бываю свидетелем насилия, отчего не утратил способности не то что сострадать, но быть взволнованным через вид драки. Вот и сейчас я многократно повторял в памяти мельчайшие элементы сегодняшнего дня, ужасаясь и благодаря небеса, что мне не суждено было оказаться сегодня ни битым, ни смешным. Я размышлял, что если бы натурал Серый не остыл столь внезапно, — не стало бы сегодня меньше одним студенческим кумиром? Что бы я делал, подойди Серый ближе? Покорно ждал, покуда он выкрошит из моего рта дорогостоящий протез? Или, презрев закон чести, спасся бегством, терпя насмешки? Вообще-то, за всю жизнь меня никогда не били. Один раз лучший друг сунул в репу по пьяни, да и всё. Тем страшнее мне казалось оказаться в унизительном положении случайной жертвы уличного происшествия. Село Крюково, дом Робертины, едва защищенный хлипким замком, виделись мне теперь агрессивно чужими.
Должно быть, с этого дня, хотя точно я и не знаю, мое чувство к Робертине стало клониться к закату.
IX
Прекрасный незнакомец шагал, как молодой титан среди племени карликов, которые боязливо-восторженно взирали на его красоту, и украдкой, словно запретным плодом, любовались профилем его лица; когда же настойчиво ищущий взгляд этого человека, которому, быть может, показался бы тесен весь вольный эфир, отбросив гордость, встречался вдруг с моим взглядом, то бывала чудесная минута; но мы, вспыхнув, смотрели друг на друга и шли своей дорогой.
Гельдерлин. «Гиперион».
Между тем в театральном училище я шел по победному пути. Курс «хороших мальчиков» был отозван на подготовку к творческому экзамену, зато мне предстояло новое знакомство — с полумесяцевым опозданием приступил к изучению зарубежной литературы курс «бездарных мальчиков», как определил его друг Хабаров. Первое знакомство я бы не назвал удачным, иначе говоря, я был неудовлетворен и весь день злился. Отвыкшие учиться и, видимо, от природы нерадивые, на мою лекцию пришли трое. Я с тоской тянул время, в расчете на то, что подойдет еще хоть кто-нибудь, пусть хоть самый завшивелый. Не было никого. Я досадливо курил. Мне читать лекцию троим — это все равно, что пахать на «пежо». К тому же и те трое, что пришли, были, прямо сказать, не свежак. Одна была всклокоченная дама с сонным и злобным выражением лица — она показалась мне некрасивой, хотя, возможно, я был не прав. С самого начала я предубедительно негативно к ней отнесся, и, как впоследствии оказалось, интуиция меня не подвела. Это была Наташа Селиванова.