Между тем в театральном училище я шел по победному пути. Курс «хороших мальчиков» был отозван на подготовку к творческому экзамену, зато мне предстояло новое знакомство — с полумесяцевым опозданием приступил к изучению зарубежной литературы курс «бездарных мальчиков», как определил его друг Хабаров. Первое знакомство я бы не назвал удачным, иначе говоря, я был неудовлетворен и весь день злился. Отвыкшие учиться и, видимо, от природы нерадивые, на мою лекцию пришли трое. Я с тоской тянул время, в расчете на то, что подойдет еще хоть кто-нибудь, пусть хоть самый завшивелый. Не было никого. Я досадливо курил. Мне читать лекцию троим — это все равно, что пахать на «пежо». К тому же и те трое, что пришли, были, прямо сказать, не свежак. Одна была всклокоченная дама с сонным и злобным выражением лица — она показалась мне некрасивой, хотя, возможно, я был не прав. С самого начала я предубедительно негативно к ней отнесся, и, как впоследствии оказалось, интуиция меня не подвела. Это была Наташа Селиванова.
Был еще мальчик, старший двадцати лет, простой и располагающей наружности. Как Ты знаешь, моя крайне слабая память на имена, осложненная недолгой памятью на лица, играет со мной шутки — мне он показался знакомым. Я почему-то решил, что мы с ним вместе отдыхали в Греции и что его зовут Костя. От этого я дарил ему приветливый взгляд и неопределенно кивал. Он тоже кивал мне с робкой вежливостью. Его кивки ввели меня в еще большее заблуждение, так что еще некоторое время, до самого конца занятия, я полагал, что это Костя из Греции. Его звали Женя Еськов.
Ну и третья дамочка была просто пальчики оближешь. Красивая — душенька, дура — слюни по подбородку. Веселая, славная. Мне так хотелось все кинуть к чертовой матери и сказать: «Лена Дорохова, давайте дружить!» Но я был связан академическими обязательствами с этой троицей и прочитал им заунывную лекцию про модернизм. Теперь уж я тасовал имена не с прежним пылом — и Балакирев, и Фрейд, и Шёнберг казались студентам понурыми занудами, вроде лектора, который все только курил и глядел на часы.
Вот каковой увиделась мне Половцевская студия при первом знакомстве. Две «хорошие» девочки, из которых одна показалась мне глупа и уродлива, другая же только глупа, и один «бездарный» мальчик — милый, но, пожалуй, и только. Тем охотнее я, расставшись с ними, окунулся в курс «хороших мальчиков». В лихорадочной готовности «хорошие мальчики» сновали по этажу — костюмированные, иные в гриме — улыбчиво отмечая меня.
— Знаете, что я показываю? — крикнул мне издали Антон Макарский.
— Что, Антоша? — откликнулся я, двинувшись к нему на два шага, но остановившись на пути в ожидании, когда он сам подойдет.
— «Каина».
— А… — сказал я видимо разочарованный, — А почему вы взяли такую… — я хотел сказать «скучную», — …сложную пьесу? На ней уж многие зубы сломали.
Сказать по чести, мерзейшая драма. Квинтессенция риторической скуки.
— Ну, так вы не знаете как я ее поставлю! Я решил сломать все традиции.
— Ну-ну, — сказал я, потому что больше мне нечего было сказать.
Байрон прелестный писатель. Он был хорош собой и лорд, потом кое-что из его дневников, в самом деле, чудо как мило. И его стишки в переводе Пастернака, разумеется, не Левика, Пастернака, в самом деле очень милы. Но уж от пьес его, пожалуйста, уволь. Всё умность свою показать хочет, хорек альбионский.
— Удачи вам, — сказал я, тронутый простодушной гордостью Макарского. Видать, он в самом деле полагал свой отрывок успешным. Я-то, тертый калач, знаю, что из Байрона на сцене ничего путного не получится никогда, потому что нельзя живописать кефиром и ваять из хлебного мякиша. Но Макарский так славно улыбался, что я разулыбался тоже. И не наплевать мне на этого Байрона?
Меня взяла за локоть Рина Колокольцева, мой патрон.
— Арсений, — вы позволите мне так вас называть? — зовите меня просто Рина. Вы согласны?
— Да, Рина, — покорно кивнул я, состроив напоследок Макарскому рожицу.
— У меня для вас не самое радостное сообщение. Я только что была в кадрах…
— Даня! — кликнул незнакомый голос.
Я отвлекся от Колокольцевой, безусловно реагируя на звук. Один из студентов, стоявших подле деканата также обернулся в поиске звавшего.
«Как же красив!» — поразился я, и где-то за грудиной булькнула моя душа. Я неожиданно для себя смутился оттого только, что увидел вживе самого красивого человека.
Я не помню, говорил Тебе или нет, мужчины мне кажутся в преимуществе существами уродливыми. Иные из них «симпатичны», многие «весьма милы», про кого-то можно сказать, что он «хорош собой», но «красив» мне сказать было не про кого. Красив Ален Делон в пору «Рокко и его братьев» — но это было задолго до меня и в кино. Красивы бывали юноши из женских журнальчиков, но я знал, что компьютер вычистил им кожу и высветлил белки глаз, так что все это была не настоящая красота. И сколько я ни видал красивых женщин, красивые мужчины мне не встречались. Я оттого имел проблемы в отрочестве, читая литературу прошлого века. Там что ни роман, то красавец-герой. И я не знал, кого мне представлять. В моей фантазии некому было сыграть Жюльена Сореля, Эжена де Растиньяка и прочих. Всего я видел по жизни трех истинно красивых мужчин. Одного лет в восемь, на даче. Это был незнакомый мальчик лет шестнадцати, он с семьей купался в «Гидропроекте». Все его тело и лицо были какие-то особенно красивые, словно специально вылепленные и специально раскрашенные. При этом у него было такое доброе, смеющееся лицо, что мне сразу захотелось стать его братом. Я украдкой смотрел, как он красиво купается, красиво прыгает, вытрясая воду из уха, как он красиво садится на обрывистый берег спиной ко мне и бросает в «Гидропроект» глиняную осыпь. И наружно и характером он был совершеннейший ангел — если бы я верил в ангелов, я бы настаивал не этом. С той поры я не видел его двадцать один год. Сейчас ему, наверное, под сорок, дай бог ему доброго здоровья.
Хронологически следующий красавец был мой школьный друг Миша Шалдаев, о котором я только что недавно писал. В него влюблялись все девушки и все учительницы, отчего он прослыл в женской среде человеком дурного душевного склада. Как я сказал, мы были с ним едва не влюблены друг в друга — не сомневаюсь, что я любил его и за красоту тоже, быть может даже, именно за красоту. Но он еще ко всему был добрый, честный и одаренный мальчик, хотя сейчас, глядя как он потускнел и опошлился к тридцати годам, я с трудом могу представить, что он был некогда кумиром нашего микрорайона и я мог гордиться выпавшей мне честью быть его единственным и очевидным другом.
И последнего живого красавца я повстречал года четыре назад в поезде «Симферополь-Москва». Это был двадцатилетний «дед» на боковой плацкартной полке. Пробуждаясь только ради чая и сигарет, он спал, раскинувшись, словно сатир Боргезе, и я удивлялся, как сделано его лицо. Я помню, что испытал нечто вроде мистического страха, глядя на этого солдата. Мне показалось, что Природа на самом деле что-то там себе мыслит, что взаправду существует некий Мировой Дух, который, руководствуясь капризом, соединяет в ансамбль столь совершенные глаза, уши, брови, ресницы, так что нельзя ничего убавить или привнести, чтобы не разрушить чудесную гармонию.
Но в целом все три образа уже годы как изгладились в моей памяти, даже Миша Шалдаев. Ну а что мне делать? За столько лет не то что память потеряешь, тут конь сдохнет.
В общем, красавцы в моей жизни были не часты. Или я был слишком придирчив к мужчинам? Отчего? Но точно как пить дать, если при мне кто-либо говорил о знакомом, что он красив, я внутренне удивлялся и погружался в состояние напряженной рефлексии с неизменным выводом: «Да нет же, все ошибаются. Этот человек не красив». И шел в ванную немножко повертеться перед зеркалом.
Итак, с интервалом примерно в шесть лет я встречал кумиры исключительной наружности, я бы сказал, своеобразного наружного гения. Их было столь немного, что все они запомнились мне — не в великолепии цветущего облика, а по факту. Запомнились, как редкость. Вот красивых женщин я не запоминаю, хотя и встречаю их каждодневно, — все они входят, как мне кажется, в план обыденности. Да, конечно, они занимают мою мысль и эмоцию на час-два, реже — на день, но не на шесть лет. Иная красивая, как бабочка, другая — как раковина морская, залюбуешься ими. Но и бабочки и раковины исчислить нельзя. Истинно же красивый мужчина уникален, как Парфенон, и раз видевший его уже позабыть не может, если он не эстетический ублюдок. Нет, Ты пойми, я имею в виду не сексуальную привлекательность, а эстетическую. Про сексуальные идеалы я не говорю — про это можно прочитать в «Космополитене» или еще в какой муре подобного толка. Но эстетически прекрасного лица, Ты понимаешь, я надеюсь, именно не возвышенного, не одухотворенного, а прекрасного лица почти не встретишь. Да-да, вот что я имею в виду, когда говорю «красивый мужчина». Я говорю не о духовности, не о возвышенности, а сугубо только о красоте, которая, не будучи одухотворена, все равно остается красотой.