— Игнат, а ведь я за этими гадами гнался… Они плот мой увели от Фомина переката. Жаль, не догнал.
— Ну?! А этот чейный паром?
— Этот, наверное, ихний. Его разметало на камнях, пришлось по новой вязать, благо верёвки нашлись.
— Да-а… Таких зверей в тайгу пущать нельзя. Надо отплатить за всё. Степан на оленях за ними подался, может быть, и догонит. Лушку жалко до смерти, да куда мне её отбивать… Хромой вовсе.
Олень меня не держит! Раскормили за зиму… До утра обождём. Ежели Степан не вернётся, поплывём налегке в два шеста. Я этим сволочам так не спущу. Назад как-нибудь дочикиляю.
— Поплывём, — загорелся Егор, — может быть, сейчас двинем? Река тут тихая, да и ночь светлая. Поплывём!
— Не-е… Внизу есть перекат боевой, перекинет впотьмах. Да и больную нельзя оставлять, детишек. Вдруг ещё кого леший принесёт.
Они разгрузили плот, стаскали провизию и снаряжение на упрятанный в тайге лабаз. Ландура охала и стонала в чуме, тихо ходили присмиревшие ребятишки, напуганные грабителями. Спать компаньоны легли у костра, наговорившись досыта.
Игнатий жадно слушал новости о подавшихся за золотом толпах народа, о Харбине, о неудавшейся женитьбе, о Кацумато. Про японца Егор рассказывал с нескрываемым восторгом, прихвастнул, что обучился борьбе и ловко отбился от трёх бандитов на Яблоновом хребте. Парфёнов его перебил:
— Ты шибко не выказывай тут всю науку, сочтут за шпиона японского. Тебе Кацумато ни о чём не просил?
— Нет. По карте я так и не разобрал, где мы с тобой ходили и били шурфики, где нашли золото. Показал ему какую-то неведомую речку.
— Во-во… Мужик-то он вроде добрый, тебя пока не принуждал и не трогал строгостью. Только завлёк в свои силки. А у меня выпытывал о лесе, реках, о других богатствах, кроме золота, в этой земле. Не к добру это всё.
Видать, он ушлый позарщик на чужие края и хлеба. И школу ту содержит не зазря. Ребятишки-то у него обучаются все военные, давно зубы точат, как бы отхватить кусок Расеи… Будь осторожен. Если японская разведка в клещи возьмёт — не вывернешься.
— Да ну, Игнатий… Напраслину возводишь. Куда ему, старичку.
— Этот старик из древнего самурайского рода. Жил во всех странах Азии, прорву языков знает. В русскояпонскую войну добирался аж до Петербурга под видом бурятского лекаря. Тёмное дело… Он как-то сам говорил, наших штабных генералов и их семьи лечил, а перед врачом многие открываются. Немало он там наслухался.
— А чего же ты велел ему привет передать?
— Знал, что привлечёт тебя в борьбу. Эта штука тебе ишо не раз в жизни сгодится. А вот теперь сунься, разговор поведёт тонко, почудится тебе, что ты ему жизнью обязан. И начнёт тебя вербовать.
Азият хитрющий, да не на того нарвался, — довольно рассмеялся Игнатий, — я тогда понял, куда он гнёт, думаю себе: «Шиш, брат, что хошь отдам за ласку, а Расее пакостить не стану».
Такое ему на карте нагородил, сам чёрт не разберёт совместно с ихним микадо. А лучше у Балахина спросить, ворочаться тебе к японцу аль нет. Ему видней. Этой осенью в Зею зайдёшь. Надо так.
— А ты, говорят тут банды извёл, — подобрался ближе Егор, — расскажи!
— Кто эт тебе сбрехал? — недовольно хмыкнул Игнатий. — Какой из меня изводильщик на хромой ноге.
— Соснин, Мартыныч говорил.
— Вот трепло… забудь об том… не вздумай болтнуть кому.
— Да я не маленький, молчком дольше живут.
— Во-во, благостно мыслишь. Так, две небольшие группы вояк Пепеляева, то ли ещё кого, жили в тайге. Начали обирать эвенков, старателей постреливать. Вот и нарвались на засаду… Дело праведное…
На зорьке старателя набили сидор продуктами и отплыли. Плот погнали шестами с двух сторон, а привязанная у чума Верка проводила их истошным лаем. Река медленно катила светлые воды вдоль опушенных первой зеленью берегов.
Егор изредка прикладывал к глазам новенький бинокль, высматривал впереди кривуны и заводи в надежде увидеть похитителей. Бинокль так приближал дальние скалы, что казалось, их можно потрогать рукой.
Игнатий упорно работал шестом, покрякивал и отдувался, отвыкнув от тяжёлого труда. Нахолодавшая за ночь река сорила с шестов капель на одежду, студила руки. К вечеру Егор углядел на дальней косе двоих людей верхами на оленях. Подстроил резкость бинокля и толкнул локтем Парфёнова:
— Едут!
— Кто?! Дай глянуть? — вырвал бинокль и всмотрелся. — Степан! А ить сзади гребётся, кажись. Лушка! Слава Богу… правим к берегу. Пока дойдут сюда, чаёк заварим, с утра голодуха грызёт кишки. А ить и впрямь они! Как же он её умудрился отбить, вот так ловко!
Егор быстро набрал сушняку, запалил костёр и повесил котелок с водой. Вывалил из сидора харчи, аппетитно захрустел сухарем, аж Игнатий сглотнул слюну.
Эвенки, увидев дым, остановились в нерешительности, собираясь завернуть в лес. Парфёнов зычно окликнул их, помахал нетерпеливо обеими руками. Лушка рысью тронула оленя, обогнала отца.
Игнатий радостно глядел на всадницу. Одет он был в новую рубаху и плисовые шаровары, найденные Егором в тюке под разбитым плотом. Отросшая за зиму бородища закрывала грудь. Когда копыта оленей защёлкали совсем близко, он ласково забасил:
— Ах ты, чёртова кукла! Сбегла от меня с приблудными мужиками. Счас вот ремнём отхожу за такое.
Но ей, видимо, было не до шуток. Расплакалась маленькой девочкой, прижалась к нему, ещё не веря в своё избавление.
Отец Лушки был хмур и раздражён. Молча сел в издальке от них, поглаживая ствол карабина ладонью. Потом нервно чиркал огнивом, чтобы раскурить трубку, даже не догадываясь взять горящую палочку из костра.
— Тестёк дорогой, а ну хвались, как ты изымал из вражьих рук мою принцезу ненаглядну?
— Налим хорошо будет кушай… много мяса, однахо, им подвалил.
— Неужто пострелял?
— Плохой люди — пули не жалко. Хотел добром Лушку забрать, один ей ножик к горлу сунул… не успел, однахо… шибко дурной карабин, два раза сам стрельнул… нету два лючи собсем, одна Лушка на плоту ревёт… Шибко дурной карабин! Зацем человека убивай? — он ударил карабин по ложу кулаком, искренне ругая его и виня за случившееся.
— Ладно, Степан, не убивайся. Они бы тебя не пожалели, будь сами при винтовках, — успокаивал эвенка Игнатий.
— Олешек жалко… зацем столько мяса? Как амикан жадный лючи был… У-уу-у-у… Собсем плохой люди!
Степан всё продолжал ругать карабин, впервые за долгую жизнь эвенк был вынужден стрелять в человека. Почитал он это величайшим грехом, мучился раскаяньем. Рассказал Игнатию и Егору, как он спрямил звериной тропой большую петлю реки и увидел дымок костра.