Посидел он еще, молока теплого попил, и уже совсем темно стало, когда дверь шумно распахнулась, и в корчму ввалился давешний мужичок — растрепавшийся, раскрасневшийся, с безумными глазами и расхристанным воротом.
— Корчмарь! — завопил он с порога. — Корчма-арь! Пива!!!
Повторять не пришлось. Засуетились, забегали. Подсунули было лавку, но мужичок не присел — выхватил из протянутых рук полную кружку, выпил залпом.
— Дивное пиво у тебя… дивное! — промямлил он, не глядя бросил на прилавок горсть монет и, шатаясь, побрел назад.
— Эй, сударь! — крикнул ему вслед младший. — Так что, был в оболони? Мавку видел?
Мужичок остановился в дверях, полуобернулся через плечо, так, что видать было только один хитрый глаз, хихикнул. И — поминай как звали.
Корчмари со значением помолчали. Лаврин чесал затылок.
— Дела-а… — протянул старший и принялся протирать опустевшую кружку.
Лаврин бросил взгляд за окно. Тьма стала непроглядной — глаз выколи.
— А что, далеко ли до оболони? — спросил наконец.
— К западу две версты.
Лаврин промолчал. Искушение было сильным. По крайней мере, он воочию видел, что с оболони все-таки возвращаются. Правда, нельзя было утверждать с уверенностью, что давешний мужичок до нее добрался. Может, все это время в десяти шагах от корчмы пролежал рожей в грязи. Хотя нет, грязи-то на его физии Лаврин не заметил, да и на одежде тоже…
Лаврин встал, нарочито решительно, чтобы самому не передумать.
— Пивка, — тут же предложил младший корчмарь. Лаврин отмахнулся.
— Ночка-то лунная, — многозначительно проговорил старший.
— Вижу, — сказал Лаврин и вышел вон.
Ночка выдалась не только лунная, но и весьма прохладная — пришлось поплотнее запахнуть тулуп. Дело шло к осени, ветерок резво гнал по небу мелкие вихрастые тучи, гнул верхушки деревьев. А еще — тянул с запада тухловатым запашком болот. Самая пора с мавками знакомиться — они такие ночки страсть как любят.
Дорога на запад была широкая, но заброшенная — видать, раньше, пока река не заболотилась, тут торговый тракт проходил. Лаврин шагал быстро, что-то про себя насвистывая. Вокруг ни души, даже зверье ночное сидело тихо — еще не наступила его пора, к полуночи дело только шло. Лишь ветер баловался в ветках да шаги Лаврина шуршали в сухой траве.
Пройдя шагов двести и выйдя на освещенный участок, где деревьев поменьше, Лаврин остановился и закурил трубку. Повернуть назад было еще не поздно. Впрочем, случалось ему и не в таких местах ночами гулять. Помнится, когда про ходячих мертвяков писал, пришлось переночевать на погосте, у свежих могил. И правда, ходили там — ленивые и недалекие, орали дурными голосами, все как в народе сказывают. Только потом оказалось, что это местные крестьяне надрались по случаю чьей-то свадьбы да от общей толпы отбились. А был бы пьян тогда Лаврин — небось, и правда бы написал: «Как есть, видал ходячих мертвяков».
Он докурил трубку, потом еще одну, потом филин заухал. «Ну, пора», — решил Лаврин и пошел дальше.
Заболоченная речная пройма была узенькой и извилистой, берега сплошь поросли осокой. Деревья по сторонам реки чахли и подгнивали — этак еще пару годков, и будет тут непролазная топь. Лаврин попробовал землю перед собой, потопал сапогом, боясь увязнуть. Вроде бы твердо, да и кочек много, и недалеко они — если что, перескочить можно. Белая, как гной, луна торчала прямо над головой, заливая оболонь нездоровым ровным светом. Лаврин поежился и в тот же миг услышал тихое, низкое завывание.
«Она», — подумал он, хотя не знал даже, на кого подумал — на мавку, русалку или просто нечисть. Завывание повторилось — медленно, тоскливо, будто бы вопросительно. Выла женщина, причем не сказать что совсем уж неприятно — будто колыбельную ребятенку вела. Только ребятенок — нечистый, и колыбельная — бесовская, а так даже почти красиво, душевно.
— Уууу-уу-у-умммм… — задумчиво протянула нечисть, и тогда только Лаврин ее увидел. Увидел — и не пожалел, что поперся ночью на оболонь.
Мавка стояла в осоке, как есть голая, в траве по бедра, но все было видно и так. Длинные, перевитые водорослями волосы облепляли мокрое тело, впрочем, не очень-то это самое тело скрывая. Груди налитые, талия — что твоя иголочка, вся из себя девка ладная, как березка, лицо — ясно солнышко, от улыбки сердце поет. Может, и правда со спины кишки торчат, но спереди-то, спереди… Загляденье, одно слово. И чего топиться пошла, дура, непонятно.
— УУУУУУ, — повторила мавка и улыбнулась призывнее. — А кто тут забрел в мою оболонь, а-а-а?
«Сейчас гребень попросит, волосы чесать, — лихорадочно припомнил Лаврин. — Надо ей гребень отдать. Дам — и бежать. Все, видел. Сказание напишу. Или целую повесть! Сейчас попросит и…»
— А иди ты ко мне, добрый молодец, — посмеиваясь, сказала мавка и потянула к Лаврину белые руки. Добрый молодец растерялся — гребень девку явно не интересовал.
— Так это… — как все летописцы, Лаврин, особенно в ответственные моменты, был малость косноязык. — Так я ж…
— А иди ты ко мне и потешь девоньку, — пропела мавка и двинулась ближе. Лаврин дал бы дёру, но ноги будто в землю вросли, а мороз кожу сдирал живьем. Мавка плыла к нему над осокой, кажется, не ступая даже ногой на грешную землю, и до того она была хороша и так улыбалась Лаврину, что ему почти расхотелось бежать от нее за тридевять земель, хотя знал, что надо.
— Сгинь, — прошипел он. — Чур меня, нечистая, сгинь… пошла… Хочешь гребешок?
— Хочу-у, — пропела мавка. — Ой, да развяжи завязочки на портках да покаж мне свой гребешок, родимы-ый…
Белые руки коснулись заиндевелых мужицких плеч, и пропасть бы тут летописцу Лаврину с концами, если б мавка вдруг не изменилась в красивом лице и не отскочила назад, как-то неуклюже для нечистой силы.
— Ай! — взвизгнула она — визжать, оказывается, умела не хуже, чем выть. — Это что?!
— Где? — рассудительно спросил Лаврин, приходя в себя.
— Вот! Ты! Ты кто такой?!
— Я?.. Лаврин-летописец… сказания собираю… пришел вот глянуть на мавку…
— Я спрашиваю — ты кто такой?! Чьих рук творение?!
— Божеских, — совсем уж растерялся Лаврин.
— Врешь! — пискнула мавка. — Не человек ты! Людского духу от тебя не чую! Говори, кто такой!
— Как не человек?! — опешил летописец. — А кто ж я, по твоему?!
— Почем мне знать? Может, ты нежить какая!
— Сама ты нежить! — обиделся Лаврин. — Чего ты меня боишься тогда, ты ведь тоже от черта?
— А вдруг ты упырь! Ай! Не подходи! — мавка юркнула назад в осоку и присела, только испуганные глаза блестели среди травы. Ларвину стало неловко — ни за что ни про что напугал девушку.
— Да живой я, — успокаивающе сказал он.
— Как живой, если духу людского нет? Не буду я любиться с нежитью!
— Что значит — духу людского нет?
— А нет! Все мужики-человеки, что ко мне приходят, одинаково пахнут. Пряно так, духмяно, хмельно… А ты нет! Ты незнамо как пахнешь. Не подходи!
— Да я… — Лаврин едва не плакал. Хороша ведь девка, как маковка, и гребень не просила, и любить хотела — вишь, запах ей не понравился! Нежная какая!
Хотя… что-то кольнуло Лаврина изнутри — так всегда бывало, когда ему на ум особенно хорошая мысль соизволивала заявиться.
— Погоди-ка! — ахнул он. — Дух, говоришь, людской да от всех одинаковый? Пряный да хмельной?
— Кисло-сладкий, — жалобно уточнила мавка из осоки.
— Так это ж пиво! — хлопнул себя по лбу Лаврин. — Они ж все надираются для смелости, прежде чем к мавкам тащиться! А ты, бедняга, небось дальше своей оболони нигде и не бывала?
— Не бывала, — застенчиво подтвердила мавка. Лаврин вздохнул.
— Ну а что, коли запахло б от меня людским духом, взяла бы мой гребешок? — многозначительно спросил он. Мавка совсем засмущалась, даже глазенки потупила — блестеть перестали. Молвила тихонько:
— Взяла бы… только ты ж нежить… чур меня…
— Сама нежить, — беззлобно повторил Лаврин. — Жди меня, девица, скоро вернусь.
И, насвистывая, бодро зашагал к тракту.
— Сто девяносто пять, сто девяносто шесть, сто девяносто семь, — подвел черту Федот-корчмарь. — Трех монет для ровного счета не хватает.
— И то неплохо, — сказал Яшка-пивовар, любовно сгребая свою долю в кошель. — Прибыльный выдался месячишко. Хоть и народу было мало.
— Да уж. Все пиво твое, Яшка. Ох и славное пиво…
— Не только оно, не только, — посмеиваясь, ответил тот. — Мавке спасибо скажи — пили б они, коли не она…
— А кто его знает, — корчмарь пожал плечами. — Может, и пили бы, а может, и не пили. Тут дело такое — может, просто пиво хорошее, а может, действует…
— Никак ведь не узнать, — вздохнул Яшка и, успокаиваясь, потряс монетами. — Звук-то сладостный…
— А то… — ухмыльнулся Федот, и тут в корчму вошел давишний летописец. Глаза у него блестели так, как обычно блестели глаза у тех, кто забегал в корчму с оболони.