— Ништо, обойдется.
— Наша бабушка от всех болезней травы знает.
— Моя маманя тоже знает.
Смотрит Кирька по сторонам, нет ли в избе еще кого. Нагибается к Тимке, шепчет доверительно:
— Слышь, Тимка, Павлинка тоже болеет.
— Знаю, мы с ней на Шумном простыли. Купались вечером, а вода как лед.
— Хорошо, что я не пошел, — радуется Кирька.
— Хорошо, — кивает Тимка. — С тобой бы хуже было.
— Пошто хуже?
— Хилый ты, — уклоняется Тимка.
— Хилый? А кто на печке лежит?
— Говорю тебе: купались.
Тимка по Кирькиным глазам видит: не все сказал Губан, что-то еще на языке вертится.
— Что еще знаешь, Кирька?
— Пещеру нашу обокрали! — выпаливает Губан. — Мешок с сухарями утащили, инструмент взяли, гамак твой изломали.
Говорит Кирька, а глазами туда-сюда юлит. Не верит ему Тимка: никто не мог залезть в пещеру, кроме самого Губана. Ишь, как зыркалы рыскают, будто кошкин хвост перед прыжком.
Жалко Тимке продукты, все трое по капле собирали. Сухари были в мешке, рыба вяленая, котелок картошки. Соль, спички. На всякий случай, если бежать куда придется.
— Мешок-то, Кирька, просушить надо, — невзначай намекает Тимка.
— Само собой, — соглашается Кирька. — Погодь, какой мешок?
— Попался ты, Кирька, как заяц в петлю, — сердится Тимка. — Вот что, Губан: завтра положи все на место. На войне предателей к стенке ставят. Мы с тобой по-другому расправимся: камень на шею и — в Тургинку. Раков кормить.
— Я... я... Что ты, Тимка? — заикается Кирька. — Честное слово, честное...
— Стоп, Кирька! — морщится Тимка. — Не давай честного слова. Я на тебя зла не имею, я сегодня добрый. Иди к Павлинке, расскажи ей все. Как она решит, так и будет.
— Иди сам, если надо! — краснеет Кирька. — Тоже мне, командир полка... Плевал я на вас обоих! Говорю, не брал — значит не брал!
— Хорошо, Кирька Губанов! — сурово говорит Тимка. — Будем судить тебя по законам военного времени. Можешь идти... Хотя... стой! Вместе пойдем!
Вместе — еще хуже. То один поет, а то в два голоса закричат: «Ты понимаешь, Кирька Губанов, что такое воровство? Воровство — есть тоже предательство. По законам военного времени...»
Дались им эти законы.
Губан сердито хлопает дверью, выскакивает на улицу. Надо ж так опростоволоситься! Хитрый смекалинский, на слово поймал: «Мешок-то, Кирька, просушить надо!..» Цена твоему мешку — копейка в базарный день.
А у Тимки свой план. Тетка Дарья про офицера сказала? Сказала. Авось там что-либо про семеновцев узнать можно.
Пулей слетает Тимка с печки, будто вовсе спина не болела. Лицо сполоснул, вихры пригладил, догнал Кирьку за воротами.
— Ладно, не скажу Павлинке про мешок, не кисни.
ВАХМИСТР БРЯНЦЕВ
Брянцев появился в Межгорье ночью. В селе пока ни белых, ни красных. Слышал он, что будто ершовцы на Лосином Ключе стоят, полк формируют. Затем и послал его Семенов — проверить все до точности.
Брянцев в Забайкалье — залетная птица. Одногодки они с атаманом Семеновым, в одном полку в Петрограде служили, бок о бок рабочих расстреливали. Семенов — забайкальский казак, а Брянцев — тульский уроженец, из господ.
Хозяйство вахмистр имел не меньше копачевского: семь лошадей, двенадцать коров, дом пятистенный. Перед самым разором две жнейки-лобогрейки купил. До десяти батраков на поля выгонял. А пришло время — все в один день сплыло, сам едва спасся.
Пригласил Брянцев купца Козулина, попа Григория, еще двух-трех казачков-богатеев. Судили-рядили, план составили. Первым делом разузнать надо: много ль красных в Лосином Ключе и когда они наступать думают. Второе дело тоже важное: переловить в селе всех, кто помогает красным.
А когда бои начнутся, все зажиточные казаки должны на коней сесть.
Вчера еще Брянцев хотел из села выехать, да запил не вовремя. Глушит самогон и глушит. И поп отказался, и купец не может тягаться с вахмистром. Один Копач марку держит.
В то время, когда Тимка с Кирькой во двор вошли, Брянцев с Копачом в избе сидели. Тимка было в сенцы, да ничего не вышло: на запоре они, и кобель спущен.
Кобеля Тимка не боится, а с запором ничего не сделаешь. Разве щепочкой крючок подцепить?
Тимка иногда делал так, когда Павлинка одна дома оставалась. Закроет сенцы на крючок, а он щепочкой раз — и вот он, как из-под земли.
Тогда, конечно, проще было — ни отца в избе, ни матери. А сейчас вон как бубнят, спорят, похоже...
— Что ты там? — шепчет Кирька. — Дома, што ль, никого нет?
— Угадал. Видишь, двери на запоре. Пошли, в другой раз как-нито.
— А што там гудет, Тимка?
— Самовар, наверно.
— Ври да не завирайся, — шмыгает носом Кирька. — Хозяев нет, а самовар гудет? Ищи дурачка, это Копач с вахмистром разговаривает.
Вот тебе и раз! Кирька тоже знает. Интересно, спрашивает, о чем они там? Может, планы какие строят?
— Иди послушай, — советует Тимка. — Если спина чешется. Мне неинтересно.
— У тебя ж отец в красных.
— Ну и что?
— Значит, интересно. Может, они шлепнуть его хотят.
Глупый Кирька, а соображает. Вот и пусть сам идет. Если поймают, какой с него спрос? Надают по шее, отпустят. А если я попадусь...
— Не могу, Тимка, — мнется Кирька. — Я, знаешь, какой стеснительный...
— Стеснительный? Скажи лучше — трус.
— А ты храбрый?
— Мое дело.
— Покажи.
— Покажу.
— Не покажешь, не покажешь!
— Хорошо, Кирька Губан, — бледнеет Тимка. — Стань у ворот, смотри в оба. Чуть што — свисти. Если сбежишь, — он сжимает кулак, — нанюхаешься.
Согнувшись, Тимка шмыгает мимо окон, отыскивает щепочку потоньше, на цыпочках поднимается на крыльцо. Глухо звякает крючок, совсем глухо, едва слышно. Чуть-чуть приоткрывает Тимка дверь, боится, как бы не скрипнула.
Нет, не скрипнет копачевская дверь, надежно смазаны петли. Нередко приходится открывать их ночью нежданным гостям вроде Брянцева.
Теперь и пролезть можно. И снова на крючок закрыться. А в случае чего — в сенцах спрятаться. Они у Копачей такие — вся смекалинская мазанка войдет.
На этот раз Тимке везет отчаянно. Кто бы мог подумать — вторая дверь — из сеней в комнаты — приоткрыта. Жарко, стало быть, Копачу с Брянцевым. Сидят они в «зале», в передней комнате, самогон пьют, огурцами с капустой заедают. Брянцев молодой, очки на цепочке держатся. Голова в завитушках, кудрявее, чем у барана.
Тимка на всякие хитрости мастер: лег на пол, к приступку прижался. И выглядывает одними глазами.
По разговору судить, Брянцев с Копачом давно спорят. Копач какого-то Тихона клянет, бандитом называет, будто сам святой. Брянцев кудряшками потряхивает, огурец пальцами ловит, посмеивается. Надо, объясняет, съездить к Тихону, поговорить. Копач ему свое доказывает, мол, с бандитом — бандитский разговор. Он у китайцев даром золото гребет, а с нас две шкуры спускает.
— Давай, Прокоп, пока суть да дело, к Тихону махнем, — сосет огурец Брянцев. — Самогону захватим, гульнем денек. И Тихона заодно пощупаем.
— На то согласен, — Копач поднимает рюмку. — Я тем временем на жеребца пузатого надавлю, чтоб список вовремя составил. Сам назвался сдуру.
— Неужто ты без списка этого не знаешь — кому воздать по заслугам? — ухмыляется Брянцев.
— Знать-то знаем, но все же спокойнее, когда другой укажет.
Ничего непонятно Тимке, про что разговор. Какой-то Тихон, жеребец, список...
В самую неподходящую минуту свистнул Кирька. Тимка ползком, ползком — и к двери. Крючок скинул, на двор махнул. Только из калитки нос высунул — Павлинка навстречу.
— Здравствуй, Тимка. У нас был?
— Тебя проведать хотел. А ты куда ходила?
— У Козулиных сидела. Ой, какой ты бледный, Тимка?!
— Ничего не бледный.
— А Кирька пошто убежал?
— Не знаю.
Дотошная эта Павлинка, все выпытывает.
— Опять тайна, Тимка. Опять? Я от тебя ничего не скрываю.
Что тут делать, хочешь-не хочешь — открывайся.
— Ладно, пойдем на берег, поговорим. Не сюда, от избы подальше.
Страшную клятву требует Тимка от Павлинки. Всеми святыми клянется она «ничего не сказывать ни матери, ни отцу, ни прохожему молодцу». А если проговорится, гореть ей в геене огненной сорок сороков, еще столько и еще полстолько.
Все рассказал Тимка — и про что с батяней разговаривал, и как разговор в сенцах подслушал.
— Нехорошо, Тимка, подслушивать, грех.
— Знаю, — мнется Тимка. — Говорю, Кирька подзудил. Все одно я ничего не понял.
Неприятно Павлинке, что Тимка так сделал, все время думала, что он честный. И еще нехорошо: всегда он себе выгоду ищет.
— Странный ты, Тимка, — Павлинка задумчиво теребит косу. — Отца своего жалеешь? А думаешь, мне моего не жалко? Хоть и не родной. Случится беда, как мы без него жить будем?