Оставив городового, которому он ничем не мог помочь и который ничем не мог помочь ему самому, Можайский осмотрелся. Несколько цепочек сбивчивых следов явственно проступали в грязи, но вели почему-то не к забору, а от него — туда, откуда только что прибежал он сам. Это было странно, ведь никто ему на пути не попадался, а выйти или выбежать на линию из лабиринта сараев можно было только по одной-единственной дороге.
Вывод напрашивался очевидный: те, кто стреляли в городового, находились все еще там, в лабиринте, затаившись в нем и, вероятно, наблюдая за полицейским офицером, своим присутствием загородившим им единственный — помимо забора — путь к отступлению.
И снова холодок пробежал по спине Можайского: время работало против злоумышленников; с минуту на минуту во двор должна была прибыть подмога, ведь не только Можайский слышал полицейский свисток и выстрелы! Команде удалось бы прочесать все закоулки и дорожки, неминуемо выгнав убийц из укрытия… прятаться было бессмысленно. И если это понимал Можайский, то уж конечно понимали и притаившиеся где-то поблизости вооруженные негодяи. В сущности, пристав сам не оставлял им никакого иного выбора, как совершить еще одно убийство.
Конечно, можно было попятиться и, укрывшись в одном из закоулков лабиринта, открыть преступникам дорогу: либо на линию, либо к забору, перемахнув через который, они тоже могли бы скрыться. По большому счету, это — попятиться и укрыться — было бы самым, а то и единственным разумным решением. В конце концов, нельзя же просто стоять в ожидании пущенной из-за какого-нибудь угла пули! Но Можайский продолжал стоять.
Слегка наклонив голову к плечу — как уже говорилось, свойственный ему рефлекторный жест, — он переводил взгляд со все еще живого, но притихшего городового на стены сараев, на забор, на всё, что мог увидеть, не поворачивая головы и стоя спиной к уводившему на линию проходу. Правая рука лежала на застегнутой кобуре; левой Можайский уперся в бок.
Внезапно послышались возня и приглушенные голоса — недовольные, как будто два или три человека о чем-то вполголоса, но яростно спорили. А пару мгновений спустя раздался выстрел — тоже, как и давеча голоса, приглушенный: как будто кто-то в кого-то выстрелил в упор. И отчаянный крик: «Дурак, сгниешь на каторге!» И сразу после этого из-за примыкавшего к забору сарая вышел человек.
— Мережа?
— Ваше сиятельство… ваше сиятельство…
Человек сделал пару неуверенных шагов в направлении Можайского и вдруг, всхлипнув и бросив револьвер, уселся в грязь, беспомощно свесив руки между коленками. Можайский тоже сделал шаг вперед и присел на корточки.
— Что же это, Мережа? Зачем ты это всё?
— Сил никаких не было, ваше сиятельство. Варька моя заболела… сначала. И померла. А я… я… — Человек опять всхлипнул, но было видно, что не от жалости к себе, а от бессилия всё переиначить, повернуть вспять. — Я связался уже… с этими.
Можайский кивнул головой и, поднимаясь, вздохнул.
Практически тут же из прохода к линии выбежали шесть или семь человек и засуетились: одни подхватили раненого городового (к слову, бедняга оправился, но служить в полиции больше не смог), другие выволокли из-за сарая мертвого мужика, в котором позже был опознан считавшийся на поселении рецидивист, третьи, подлетев к Можайскому и Мереже, вздернули на ноги последнего, скрутили его и, узнав, чуть не повалили обратно в грязь, чтобы тут же забить ногами. Только вмешательство Можайского спасло бывшего полицейского от расправы.
Другой случай произошел на реке. И если первый дал почву для всё перевравших слухов о «манифесте отставных полицейских», то второй — о якобы внявшем ему уголовном мире.
Предшествовавшие этому происшествию события значения для нас не имеют: достаточно будет сказать, что ближе к утру — в самом конце июня, когда так называемые «белые ночи» утро от ночи не разделяют совершенно — паровой катер речной полиции «Чайка», имея на борту заведующего дистанцией капитана Свешникова, помощника начальника сыскной полиции надворного советника Инихова и, собственно, Можайского, притаился на выходе из Мойки в Большую Неву.
Часа в четыре из канала при Масляном буяне — со стороны Николаевской набережной — вышел небольшой пароход, размерами вдвое приблизительно более «Чайки», с довольно высокими для такого судна бортами, с дымовой трубой, в сравнении с которой труба полицейского катера казалась рахитичным огрызком.
Неожиданно для полицейских, двинувшихся было вниз по реке, пароход совершил поворот и пошел против течения — к невидимому за изгибом набережной, но, как это было известно, стоявшему еще с разведенным пролетом Николаевскому мосту. Учитывая явную разницу в мощностях машин и превосходящую скорость парохода, оба этих обстоятельства — неожиданный курс и разведенный пролет моста — грозили обернуться катастрофой.
Инихов выругался. Свешников метнулся к кочегару. Можайский, ухватившись за борт, обернулся на стоявшего у самой кормы рулевого, уже навалившегося на рукоятку румпеля и правившего так, чтобы слишком резкий маневр не опрокинул катер.
Тем временем, на пароходе явно заметили «Чайку»: пароход, дотоле шедший вдоль набережной, взял наискосок, стараясь — хоть ненадолго — укрыться из виду за поворотом. Если бы ему это удалось, лишь Богу было бы ведомо, остались бы на его борту преследуемые пассажиры и груз. Вполне возможно, что долго и тщательно подготавливавшаяся операция потерпела бы крах, даже толком не успев и начаться!
Инихов кусал губы. Можайский хотя и казался спокойным, но взгляд его выдавал волнение. Перебежавший на нос Свешников, сидя на корточках на закрывавшем бак настиле и вцепившись руками в леер, смотрел вперед с таким выражением лица, что если бы пылавшая на нем энергия могла перенестись в машину, она бы, несомненно, как минимум удвоила мощность «Чайки».
И в этот самый момент в небе над береговыми строениями появилась мачта. Рулевой закричал и снова навалился на румпель, меняя курс катера так, чтобы разойтись с неизвестным судном, готовым вот-вот появиться из-за поворота. Это еще больше могло бы замедлить погоню, но и преследуемый пароход был вынужден отвернуть, причем из-за существенно большей массы и худшей, как следствие, маневренности уваливался он в таких обстоятельствах недопустимо медленно.
Секунды замедлили бег. Откуда-то со стороны, словно и никого не касаясь, зазвучал горн. Свешников непроизвольно попятился с бака и чуть не упал с настила на палубу. Инихов и Можайский побледнели. И тут же из-за поворота, как бы толкая перед собой и одновременно отталкивая от себя пароходик, показался морской навалочник — изрядных размеров и, судя по низкой осадке, в грузу. Возможно, именно это обстоятельство и оказалось для всех спасительным: имея широкий развал бортов и сидя низко в воде, навалочник не допустил острую подводную часть форштевня парохода к столкновению, приняв удар надводной его частью — без всяких повреждений для себя и для него. А далее пароход, разворачиваемый вокруг оси, был просто отброшен от навалочника прочь.
Не выдержав нагрузку быстрого и резкого разворота, труба парохода покачнулась и рухнула в реку. Окутываемый низкими клубами дыма, пароход потерял ход. Но это хотя и решило исход погони, всерьез осложнило абордаж: дымовая завеса, указывая на относительное местоположение преследуемых, сам пароход надежно скрыла из виду.
Тем не менее, долго так продолжаться не могло: топку на пароходе должны были затушить, а ветер быстро развеял бы дым. И тогда преследуемые решили кардинальным образом использовать своё временное преимущество: в черной завесе засверкали вспышки огня, грохот выстрелов полетел над Невой, пули защелкали по обшивке и рубке «Чайки», по счастью никого не задев и только выбив одно стекло и сорвав с головы Можайского фуражку.
И тут произошло неожиданное. Едва фуражка Можайского, слетев с его головы, упала в воду и поплыла вниз по течению, как револьверная пальба прекратилась. Несколько секунд стояла тягостная тишина, а потом, искаженный и усиленный рупором, из дыма донесся голос:
— Эй, на «Чайке», кто это там у вас?
Инихов тоже взял рупор и чуть ли не зарычал:
— Пантелеев, сдавайся, иначе, клянусь…
— Сергей Ильич, какая встреча! А рядом-то кто? Уж не Можайский ли князь?
— Ну!
— Хорошим людям и сдаться не грех! Сдаемся мы, Сергей Ильич, сдаемся!
Инихов ошарашено посмотрел на Можайского, а тот пожал плечами:
— У этого Пантелеева мать-старушка бедствовала с год назад. Безобидное существо, почти все время вне мира сего… безумная, если проще, но благостная, не буйная… Вы понимаете?
Инихов кивнул.
— Я помог устроить ее в приют. Пантелеев-то был на поселении, а кому еще нужна сумасшедшая бабка? Вот только как об этом узнал сам Пантелеев, ума не приложу!