Аполлона» был ресторан «Рандеву», но чересчур дорогой и интимный. Я остановился на баре «Аполло» и выбрал столик у широкого окна на крытой террасе, любуясь первыми вечерними огнями – набережная уже казалась праздничной гирляндой, я выпил два джина с тоником, настроение несравненно улучшилось, и я написал Изабель письмо. Я писал долго, спонтанно, со страстью, чистосердечно рассказав обо всем. Вспомнил те далекие дни, рассказал о своем путешествии, о том, как со временем оживают чувства. Я рассказал ей даже о том, о чем не подумал бы даже обмолвиться, и когда перечитал письмо, с безотчетным весельем человека, выпившего на голодный желудок, я подумал, что, в сущности, это было письмо для Магды и что я написал его для нее, тут даже не было вопросов, несмотря на то, что оно начиналось с обращения «Дорогая Изабель»; поэтому я его скомкал и выбросил в пепельницу, спустился вниз, вошел в ресторан «Танжоре» и заказал роскошный ужин, как подобает богачу, переодетому нищим. А когда я закончил трапезу, пала ночь, и «Тадж» начинал оживляться, засверкали огни, на газоне у бассейна ливрейные слуги разгоняли ворон, я уселся на диван посреди холла размерами с футбольное поле и стал наблюдать за роскошью. Не знаю, кто сказал, что в таком невинном занятии, как смотреть, содержится доля садизма. Я долго думал, но автора так и не вспомнил, хотя почувствовал, что в этой фразе есть толика правды: и я стал смотреть с еще большей страстью, в твердой уверенности, что я – это только два пристально смотрящих глаза, в то время как сам я нахожусь не здесь, а где-то, где именно, трудно сказать. Я смотрел на женщин и украшения, на султаны и фесы, на вуали и шлейфы, на вечерние туалеты, на мусульман и американских миллионеров, на нефтяных королей, на белоснежных и бессловесных служителей: я слышал смех, понятные и непонятные фразы, шепоты, шорохи. Все это происходило в течение всей ночи, почти до зари. Когда голоса поредели и свет был пригашен, я склонил голову на диванную подушку и уснул. Ненадолго, потому что первый корабль на остров Слонихи отправляется от «Тадж-Махала» ровно в семь: помимо пожилой японской пары с фотоаппаратами на шее, на этом кораблике был я один.
IV
– Что мы делаем в своих телах, – сказал господин, собиравшийся улечься на кровать рядом с моей.
Это был не вопрос, он не звучал в его голосе, возможно, лишь своеобразная констатация, но в любом случае, если бы это был вопрос, я бы на него не сумел ответить. Желтый свет, проникавший с платформы вокзала, рисовал на облупившихся стенах комнаты отдыха его тщедушную тень, двигавшуюся с легкостью, осторожностью и сдержанностью, с какой, мне показалось, передвигаются индусы. Издалека долетал медленный, монотонный голос, может, это была молитва, либо безнадежная, одинокая жалоба, которая выражает только себя и больше ничего не просит. Мне было трудно разобрать. Индия в том числе и это: вселенная звуков, одиноких, безразличных и неразличимых.
– Наверное, мы в них путешествуем, – сказал я.
Должно быть, прошло довольно времени с того момента, когда он произнес свою фразу, я был погружен в тяжелые раздумья, возможно, на несколько минут провалился в сон. Я чувствовал себя очень усталым.
Он спросил: «Что вы сказали?»
– Я имел в виду тела, – ответил я, – возможно, они – чемоданы, в которых мы перевозим себя.
Над дверью висел голубой ночник, как в вагонах ночных поездов. Сливаясь с желтым светом, проникавшим через окно, он становился зеленоватым, словно в аквариуме. Я взглянул на него и в зеленом, мертвящем освещении увидел в профиль худое лицо со слегка изогнутым носом и сложенные на груди руки.
– Вы знаете Мантенью? – спросил я его. Мой вопрос был таким же абсурдным, как и его.
– Нет, – ответил он, – он индиец?
– Он итальянец, – сказал я.
– Я знаю только англичан, – сказал он, – единственные европейцы, которых я знаю, это англичане.
С нарастающей силой послышались долетавшие издали жалобы, это был нечеловеческий вой, я даже подумал, что это шакал.
– Это животное, – сказал я, – вы не думаете?
– А я думал, что это ваш друг, – ответил он, понизив голос.
– Нет-нет, я имел в виду этот вой, а Мантенья – художник, я с ним не знаком, он умер много веков назад.
Мужчина глубоко вздохнул. Он был в белой, но не мусульманской одежде, это я понял.
– Я был в Англии, – сказал он, – но также говорю на французском, если хотите, можем перейти. – Мужчина говорил ровным нейтральным голосом, каким разговаривают перед окошком нотариальной конторы, и это по непонятной причине взволновало меня. – Это джайн, – сказал он погодя, – оплакивает несовершенство мира.
Я сказал: «А, ну да», потому что сообразил, что на сей раз он говорил о жалобном плаче, долетавшем издалека.
– В Бомбее не очень много джайнов, – сказал он тоном человека, дающего разъяснения туристу, – но на юге их по-прежнему много. Это очень красивая и очень глупая религия. – Он произнес все это без всякой издевки, нейтральным и ровным голосом.
– А вы кто? – спросил я. – Прошу прощения за нескромность.
– Я джайн, – сказал он.
Вокзальные часы пробили полночь. И в тот же миг далекий голос умолк, словно выключенный часовым механизмом.
– Начался новый день, – сказал мой попутчик, – с этой минуты это уже другой день.
Я умолк, его утверждения не оставляли места для беседы. Прошло несколько минут, мне показалось, что лампочки на платформе потускнели. Дыхание моего соседа по комнате стало ровным, похоже, он уснул. Когда он снова заговорил, я даже вздрогнул.
– Я еду в Варанаси, – сказал он, – а вы куда держите путь?
– В Мадрас, – сказал я.
– В Мадрас, – повторил он, – понятно.
– Хочу увидеть место, где апостол Фома принял мученичество, португальцы в шестнадцатом веке построили там церковь, не знаю, что от нее сохранилось. После этого собираюсь отправиться в Гоа, надо посетить одну старинную библиотеку, ради этого я и приехал в Индию.
– Это паломничество? – спросил он.
Я ответил, что нет. Или, точнее, да, но не в религиозном смысле. Если угодно, это частная поездка, как бы поточнее сказать? Я искал лишь следы, и только.
– Полагаю, вы католик? – спросил мой попутчик.
– Все европейцы католики в какой-то степени, – сказал я. – Или, во всяком случае, христиане, что практически одно и то же.
Человек несколько раз повторил использованное мной наречие, словно смаковал его. Он разговаривал на изящном английском, делая короткие паузы и, как я заметил, слегка жуя и растягивая союзы, как принято в некоторых университетах.
– Practically… Actually, – сказал он, – какие забавные слова, я